Вадим Бакусев
I
В целостной психической жизни народов на простой, «нормальный», природный, почти неизменный стержень всегда нанизано множество преходящих «исторических моментов», которые, собственно, и составляют своеобразие этой жизни. У каждого народа эти «моменты» по-своему связаны друг с другом — такая связь и есть то, что называют исторической ситуацией того или иного периода.
В нынешней России самый яркий, самый свербящий исторический «момент» коллективной психики явно связан с празднованием юбилейной 75-й годовщины победы СССР в Великой отечественной войне. Этот «момент», то есть его переживание в народной душе, амбивалентен. Светлая его сторона, слава народа-победителя, совершенно очевидна и несомненна. Русский народ имеет безусловное право и даже обязан громко и со славой помянуть погибших и воздать почести выжившим победителям. Имеет он полное право и даже обязан выразительно отметить всемирно-историческое значение победы предков и отстаивать свою историческую правду — не только событийную, но и душевную, то есть свою безусловную правоту. Но есть у этого исторического «момента» и другая, темная сторона, превращающая его в психологический комплекс, а именно евлогический (евлогия — восхваление, прославление) комплекс.
Длящийся по сей день исторический «момент», о котором я говорю, довольно протяжен во времени — его начало надо уверенно отнести к концу 1943 — началу 1944 гг., когда в победе в войне не сомневался уже никто, ни руководители, которые знали о ней доподлинно (Тегеранская конференция), ни народ, который ее уже предчувствовал. Пик победных настроений, в которых естественная радость и ликование были уже смешаны с евлогией, пришелся на май — июнь 1945-го. Эта реакция оказалась тем острее, что в начале войны народ пережил сильнейший шок от первых поражений: быстрый переход незрелой, детской коллективной души от одного настроения к другому, прямо противоположному, а в историческом измерении два года равнозначны нескольким секундам в индивидуальном измерении, всегда провоцирует невроз или по крайней мере огромную эмоциональную неустойчивость. В данном случае это было настроение заслуженной всем или почти всем народом славы, ощущение безмерного счастья и ликования с перехлестом евлогических чувств на невиданную высоту и их дальнейшим амбивалентным развитием.
С таким психологическим комплексом и пришлось после окончания войны столкнуться советскому руководству, а прямо говоря, Сталину. Этот человек проявил адекватное понимание «момента» и испытал связанные с таким пониманием затруднения. Он, правда, сделал то, без чего нельзя было обойтись: раздал награды, произнес знаменитый тост за русский народ, провел торжественный парад победы, но в дальнейшем, как известно, был крайне скуп на праздничные чувства, и у этой скупости были более чем весомые, очень реальные причины.
Надо было за короткий срок восстановить страну, и напрягать для этого силы требовалось подчас не меньше, чем на войне; а еще надо было отвечать на внешние угрозы, на что тоже нужны были силы. Народ, захмелевший от евлогических ощущений, для этого не годился. А такие хмельные ощущения были свойственны многим, в особенности же солдатам-победителям. Фронтовики ждали заслуженного отдыха и щедрых наград — но не дождались. Они, вернувшись, сразу попали в обстановку суровых будней — нужно было работать на износ, а праздники, славословия и награды были с этим несовместимы, что вызвало в них сильнейший стресс и фрустрацию. Понимал ли Сталин, что, кроме хозяйственной необходимости, тут была и психологическая, неизвестно, но, думаю, понимал: сравнительно мягко наказав спустя несколько лет «маршала победы», он не столько проявил страх, а может быть, и совсем не страх перед возможным соперничеством (иначе он просто уничтожил бы маршала), сколько предъявил народу дидактический символ, охлаждавший его, народа, евлогическую воспаленность. Смысл «послания» был предельно прост: «Никакие заслуги в победе не оправдывают личной распущенности, которая будет наказана в любом случае. Ветераны, сидите тихо, ведите себя скромно!».
Обиженный народ начал мстить. Он начал делать это уже сразу после войны — невиданный разгул бандитизма в то время, разгул, с которым даже тогдашняя жесткая власть справилась не без труда, во многом объясняется обидой фронтовиков, считавших, что у них украли победу. Активизировались и обычные уголовники — в стране было много привезенных с войны трофеев, добычи, которую нужно было «взять». Но уголовниками становились и очень многие фронтовики — на это их толкала нужда, сравнительно легкая доступность привычного для них оружия, которое просто валялось в земле там, где еще недавно шли бои, но главным образом оскорбленные евлогические чувства.
Если бы не хозяйственно-политическая нужда, вынужденное решение Сталина было бы, с психологической точки зрения, ошибочным: ведь оно привело к перегреву искусственно вытесненного евлогического комплекса и к сильному подспудному напряжению народной души. После смерти вождя советскому руководству срочно пришлось это напряжение снимать — уже амнистия 1953 — 1955 гг. была в том числе и своего рода эквивалентом мстительного реванша евлогических чувств. Это руководство, вероятно, считало ситуацию весьма серьезной, коль скоро несомненный ущерб от амнистии уголовников и ее социальных последствий в его глазах был меньшим, чем от евлогического перегрева.
Евлогическим чувствам наконец-то начали мало-помалу давать законный выход. Стали появляться государственные льготы для фронтовиков и забота о них — экономика была уже восстановлена и уверенно развивалась. Но главное состоит в том, что государство само возглавило евлогическую стихию, чтобы ею управлять. А партия КПСС зашла в этом уже слишком далеко, в автоевлогию, в самовосхваление — лозунг «Слава КПСС!», исходивший отнюдь не от народа или других партий. Но ее лозунг «Слава советскому народу!» какое-то время выполнял терапевтическую функцию, поскольку невольно снимал послевоенное психологическое напряжение. Он детализировался в евлогии победы.
Этот процесс, начавшийся уже в 50-е годы — поначалу в советском искусстве, главным образом в литературе и кино, — достиг своего адекватного выражения особенно в 60-е с их монументальными памятниками, пышными празднованиями, салютами и торжественными парадами. Началась героизация фронтовиков в художественных образах и их идеализация («Василий Теркин» Твардовского и т. п.). Правда, эта уже слегка перегревающая тенденция в определенной степени уравновешивалась другой, реалистической тенденцией в литературном и экранном показе войны. В то время были созданы условия, которые в достаточной степени удовлетворяли народную душу и снимали евлогический перегрев. Тогдашний евлогический комплекс характерен тем, что принял в себя, точнее, в свою позитивную сторону, кроме победных чувств, еще и чувство гордости за актуальные достижения народа — в освоении космоса и других областях.
С развалом СССР и победой хамова племени «либералов» начался новый этап в перипетиях евлогического комплекса. Русский народ ощутил сильное унижение своих исторических чувств по всему фронту — я говорю «ощутил», потому что еще неизвестно, можно ли претерпеть унижение от самого себя, допустившего хамово племя вершить свою судьбу. Реального выхода из своего реального кризиса и кризиса своего самоощущения народ не нашел, и только естественно, что в виде психологической компенсации получил новый мощнейший перегрев евлогической стихии. Соответствующий комплекс с годами только усиливался ностальгическими, анцестральными чувствами.
Чувство унижения не прошло — и не пройдет, пока судьбы России в руках хамова племени. Это последнее хитро раздвоилось — на тех, что продолжают напоказ держать в руках гоголевскую вывеску «Василий Федоров, иностранец» и принимают на себя справедливые народные громы, молнии и проклятья, и тех, что кабинетным пером зачеркнули на ней слово «иностранец» и сверху со смехотворной хитростью надписали «русский», думая, что редактура и маскировка не видна. Они оседлали удобную лошадь-фаворит патриотизма и, возглавив шествие, под громкие рукоплескания наивного большинства эксплуатируют позитивную сторону амбивалентного евлогического комплекса.
Делают они это, разогревая его негативную сторону, связанную с психологической компенсацией унижения и обиды: они нажимают на рессентиментные струны русской души. Да, они бросили вызов Западу, но не потому, что стремятся придать России другой вектор развития, а всего лишь потому, что хотят сами стричь своих баранов. Запад автоматически, «по-рыночному» ответил, чем смог: помимо экономических и политических подножек, пощечинами историческому чувству русских. Но именно это и было нужно «патриотическим» хамам! Чем обиднее оскорбления Запада, тем сильнее ответная реакция евлогического чувства русских. А чем сильнее ответная реакция, тем, естественно, обиднее оскорбления Запада: идеальный замкнутый круг, в котором евлогический градус только растет.
Кстати, евлогическое чувство как ответная реакция (обида и т. п.) основано на жалости к себе и в конечном счете на чувстве собственной важности. Будучи реакцией, оно вообще не является мужским, а каким оно является, читатель догадается и сам. Так вот, этот управляемый перегрев сообщает и без того спящей русской душе неадекватность, еще глубже усыпляет ее, уводит в сторону совсем уж кривых зеркал и уродливых химер, подобных тем, что производят украинцы. В развязанной Западом психологической войне против России он выгоден ее врагам: перегретая, отчасти неадекватная психика скорее совершит критические ошибки, чем полностью здоровая.
Убаюкать, усыпить русскую душу мифами, направить ее праведный гнев вовне, окропить ее святой водой перегретой евлогии и заставить ее саму поверить в свою исключительность, тихонько отступив при этом в сторону и никоим образом не уподобляясь образу действий в иных странах, где об исключительности так возмутительно объявляют нациям их же собственные президенты, — вот объективная цель и метод поощрения и эксплуатации негативной стороны евлогического комплекса. Но если русский народ обладает исключительностью, то она должна быть подобна мускусу в кармане, о котором не кричат на улицах. Зато появилась новая надежда на охлаждающее и отрезвляющее символическое воздействие природной компенсации перегретого евлогического комплекса, а именно пришедшего к нам откуда не ждали опасного поветрия (февраль — март 2020) — назидательно пришедшего к нам вот именно сейчас.
Как же обстоят дела с евлогией в общем и целом? Говорить о ней сложно, ведь грань между ее позитивной и негативной сторонами очень тонка, легко проходима, а всегда более сладкая для слабых душ негативная сторона так и манит сделать почти незаметный шажок в нее с позитивной стороны. Евлогия — в некотором смысле универсальная психологическая стихия: она свойственна и должна быть свойственна всем организмам в качестве необходимой для успешной жизнедеятельности самооценки в самом общем значении этого слова. Она есть и у каждого народа, и у каждого устойчивого коллектива, и у каждого отдельного человека. Евлогия охватывает широкий диапазон самооценочных состояний — от трезвой и тихой гордости до самодовольства, от пустого бахвальства до самоупоения. В эту же сферу входит и отрицательная евлогия — заниженная самооценка и комплекс неполноценности. Но как хотя бы более или менее надежно отличить здоровую историческую самооценку народа от нездоровой, перегретой?
Теоретически — никак, потому что речь тут идет не о надежно засвидетельствованных фактах, а о субъективной интерпретации этих фактов, адекватной или неадекватной. Но практически сделать это можно «подручными» средствами, например, прибегнув к ассоциативной связи «негативная — позитивная стороны евлогии» — «святой — священный». Однако значения и этих слов можно развести лишь с трудом — «святой» явно связано с религиозным культом, «священный» — скорее наделено значением «вызывающий благоговейные чувства».
Тут очень нелегко разобраться до конца, но последнее слово явно имеет более древний, «языческий» смысл: «целый, здоровый, то есть вышедший из боя невредимым и потому внушающий благоговейные чувства, то есть победитель», как в латинском sacer или в немецком heil(ig) (откуда скандинавские по происхождению имена Олег, Ольга; греч. ὅλος — целый, полный). Остальные, в том числе религиозные значения развились отсюда задним числом. Иными словами, герой — человек, заслуживающий наивысшего, священного почитания. Кстати, различать «святое» и «священное» не мог, а, может быть, не захотел и Пушкин — в стихотворении «Перед гробницею святой» седины Кутузова — «святые», а в стихотворении «Полководец» то, что было на обнаженной голове Барклая де Толли, он парадоксальным образом называет «священной сединою» (хотя выше правильно говорит об этом же предмете «чело, как череп голый»).
Здесь мы неизбежно подходим к так интересующей нас теме героизма. Позитивная сторона евлогического комплекса соответствует объективной, фактической, мужской акции — в нашем случае подвигу солдата Великой отечественной. Совершая свой подвиг, солдат не знал, что он герой, совершающий подвиг; он просто делал должное любой ценой, и это был акт его воли как продолжения воли народа, а не акт сознания. Мгновение подвига поднимало его над собой, делая необычным; свершив подвиг, солдат возвращался на «грешную землю», снова становился обычным человеком со всеми своими достоинствами и недостатками. О том, что он герой, выживший солдат впоследствии ошеломленно узнавал от других. Эти другие, конечно, имели право и должны были так почтить его и память его погибших товарищей.
В почитании славы предков нет ничего зазорного, даже напротив; но, «впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит ведь и наш голос» (Наше Всё. «Путешествие в Арзрум»). Вот тут и может произойти, а иногда и происходит пересечение тончайшей грани, отделяющей позитивную сторону евлогического комплекса от негативной: окружение славы предков ореолом святости с тайным желанием позаимствовать и славу, и святость, незаконным образом нахлобучить их на себя. Признаком этого желания выступает некоторая истерическая крикливость, неуместные и неумелые безвкусные преувеличения (к примеру, вполне заслуженной, но на самом деле скромной фигуры конструктора знаменитого АК-47, да и самого этого оружия, отнюдь не бывшего оружием победы), судорожные попытки быть «святее папы римского», то есть классической, необходимой и достаточной, советской евлогии 60-х — 70-х годов прошлого века, и, в конце концов, несколько вульгарный, отчасти хмельной лозунг «Можем повторить». Повторить-то, пожалуй, можем, но лучше не отвечать по-бабьи чрезмерной, обиженно-детской реакцией, лучше, если придется, молча ответить делом на дело, чем лаем на лай. В современной России есть и всегда будут люди ничуть не хуже, чем герои Великой отечественной, — и уже известные, и неизвестные. Мы знаем свою силу и должны посматривать на лающих из-за забора мосек с молчаливым презрением, не теряя достоинства и самообладания. И с таким же самообладанием надо защищать свою историческую правду.
Перегретое евлогическое чувство склонно с легкостью и бездумно экстраполироваться, сообщая психике неадекватность, — среди всех психических состояний такой энтузиазм больше всех подобен сухому пороху. Сейчас оно готово автоматически перекинуться с героических предков на потомков, пользуясь незаконным псевдодетерминизмом: «Если наши предки — герои, то, значит, и мы тоже герои». Герои среди русских есть, конечно, в каждом поколении — так уж мы устроены; но негероев среди нас, в начале 1990-х чуть было не отрекшихся от предков, пока явное большинство. Нынешнюю перегретую евлогию можно считать и следствием объективного дефицита славы и предмета гордости за страну в народном сознании — дефицита, сложившегося после 1990-го. Отдельные успехи последних лет (Сирия, Крым) далеко не перекрывают этого дефицита.
Кое-что следует сказать и о трудовой евлогии — видимо, исключительной особенности русского народа в советский период и по сей день. И у этой разновидности евлогии есть две стороны. Позитивная, смысл которой был понятен при Советской власти — хотя по мере ее ослабевания все меньше и меньше — и почти непонятен сейчас, заключается в подчеркивании высшей, духовной ценности производительного, созидательного в широком смысле труда в сравнении со служебными видами трудовой деятельности и уж подавно — непроизводительной, вспомогательной трудовой деятельности. Но постепенно символический смысл трудовой евлогии, прославление труда как процесса созидания, забылся, и в поле зрения народа остались лишь его материальные результаты, измеримые в тоннах, километрах, штуках и рублях.
Тем самым открылась возможность появления негативной стороны трудовой евлогии — героизация этих самых результатов (исключение составляет только трудовой подвиг советского народа во время Великой отечественной войны и во всех подобных исключительных, отчаянных обстоятельствах). Героическими и чуть ли не сверхъестественными свершениями народ стал считать все свои сколько-нибудь заметные трудовые достижения — такой же по объему труд другие народы всегда совершали и совершают молча и спокойно, считая его чем-то всего лишь нормальным зарабатыванием денег; правда, эта нормальность выражает наличие у них исключительно материальной стимуляции труда и отсутствие духовной (ср. самооценку и оценку обществом дореволюционных и советских строителей БАМа: о первых ничего не известно, о последних слагались песни и т. д., они награждались орденами и т. п.). Негативная сторона трудовой евлогии у нас — вероятно, психологическая компенсация противоположного трудолюбию качества, лености, — так лжец, в кои-то веки сказавший правду, ценит себя за это до невозможности.
Попытки государства эксплуатировать евлогические чувства в области труда, как и в других областях, не будут успешными — эти чувства не действуют в условиях ориентации народа на прибыль и доход, на «благосостояние» как единственную цель жизни. И воинская, и трудовая, и государственная евлогия (самовосхваление государства) в любом случае говорят о дефиците или искажении важных качеств в нынешней русской душе.
Еще один аспект негативной стороны евлогического комплекса — его культовая, собственно религиозная сторона. Окружение героев Великой отечественной соответствующим культом равнозначно признанию их мучениками, а именно мучениками за веру — других Церковь не признает. Но невозможно представить себе, что эти «мученики» бежали навстречу смертельному огню, ведомые верой в бога или даже в Сталина: их, даже верующих в бога и в Сталина среди них, вела вера в нечто совершенно реальное, базовое для жизни — родину и ее будущее, и больше ничего. Религиозное сознание жульнически искажает действительность: не мифический облет Москвы осенью 1941-го самолетом с иконой повернул врага вспять, а мужество солдат и искусность полководцев. Культ «святых воинов» потенциально смещает евлогическое чувство русских в иллюзорную сферу и в конечном счете развеивает его позитивную сторону. Но повзрослевшая Россия рано или поздно преодолеет и эту болезнь, если только поймет, что чем сильнее евлогия в ее негативном аспекте, тем больше она свидетельствует о реальной слабости того, кто ей подвергается.
II
Выше сущность евлогии была едва затронута. Теперь, в виде преимущественно теоретического отступления, нужно разобраться в этой теме поглубже.
Евлогия как позитивная оценка и самооценка — не просто универсальное, а базовое (наряду со страхом, подражанием и агрессией) явление всякой психики в качестве простейшего и изначального психологического стимула деятельности индивида в условиях социума. Другие ее стимулы, такие, как инстинкты и реакции на окружающую среду, конечно, находятся с евлогией в определенном взаимодействии, которое я, однако, не буду здесь рассматривать.
Каков же этот древнейший психологический, то есть приходящий к индивиду извне, но действующий изнутри него стимул? Это, безусловно, одобрение (и его негативный коррелят — порицание, осуждение). Оно как форма поиска наиболее адекватного поведения, обеспечивающего выживание и процветание общности индивидов — коллектива, было и является абсолютно необходимым стимулом любой деятельности. Можно даже подозревать, что это явление свойственно не только человеческому виду, но и социальным животным вообще.
Коллективное одобрение закрепляло полезные формы поведения, определяя пользу по результату, и в этом смысле в психологическом отношении действовало подобно условному рефлексу. Однажды одобренное действие в дальнейшем, по мере многократного повторения, становилось обыденным как готовый шаблон. Но далеко не все формы поведения были шаблонными — специфика человеческого поведения в отличие от животного, как известно, состоит в том, что в нестандартных условиях оно может выходить за рамки шаблона, тем самым становясь творческим. Значит, оно способно опережать одобрение, даже не рассчитывая на него заранее.
Для этого требовалось действовать новаторски, а, значит, на свой страх и риск — риск в случае фиаско получить коллективное осуждение. В дело вступало индивидуальное переживание, и внешний, собственно социальный процесс одобрения переходил в психологический. Эффектом этого перехода было развитие сознания — евлогия стала одним из его стимулов в том, что касалось укрепления (а не роста!) индивидуального, и притом рефлектирующего «я», которое постоянно должно было соотносить свои действия с ожидаемым одобрением или порицанием со стороны мнения окружающих или традиции, обобщавшей эти мнения. А суть перехода евлогии во внутрипсихическую среду состоит в процессе адаптации полученного индивидуальным «я» внешнего одобрения к внутреннему коллективному началу индивидуальной психики, а именно к бессознательному.
Эта адаптация неизменно приятна для обеих сторон, и чем сильнее евлогия, тем больше: бессознательное, как бы узнав дружественный жест своего близкого родственника — внешнего коллектива и радостно встрепенувшись, выдает индивидуальному «я» реакцию в виде повышенного психологического тонуса, эмоции, а именно хорошего настроения и ощущения счастья. Бессознательное при этом совершает двойное действие — интроецирует внешний коллектив, его образ, и проецирует на него же актуальные содержания психики, создавая замкнутое кольцо, которое почти невозможно разорвать: для этого нужна целенаправленная затрата большого количества психической энергии. Таким образом, в обстоятельствах евлогии индивид получает подкрепляющий стимул со всех сторон, и снаружи, и изнутри, причем последний особенно опасен для него, хотя он сам, то есть его сознание, об этом ничего и не знает. Опасность эта — в том, что индивидуальное «я» с наслаждением заполняет себя евлогическими ощущениями и, как наркоман, стремится только к ним, укрепляя и фиксируя себя в таком состоянии постоянной инфляции, раздувания.
Тем самым оно перекрывает для себя возможности подлинного роста, делая все другие, не евлогические содержания сознания по меньшей мере второстепенными, служебными или вовсе отсекая их, поскольку они мешают ему наслаждаться внешним и внутренним одобрением как единственным содержанием и смыслом его жизни. О творческом росте индивида в сторону личности, о творческих отношениях «я» с бессознательным в таких условиях не может быть и речи. Индивид, попавшийся в ловушку евлогии, навсегда остается репликой коллектива, осколком человека, ничтожеством.
Эффекты евлогии поистине необозримы, поскольку составляют основное содержание сознательной, а отчасти и бессознательной жизни подавляющего большинства людей. Я не буду затрагивать эту всечеловеческую тему, издревле волновавшую умы и перья, а сосредоточусь на принципиальном.
От простого факта одобрения евлогия идет множеством путей, из которых главных три. Во-первых, это основная психологическая установка, жизненный хабитус пассивного, смирного ничтожества, обывателя: будучи внутренне пустым, оно, ничтожество, настолько нуждается во внешнем одобрении как единственной санкции, оправдывающей его существование и дающей ему иллюзорный смысл и иллюзорное самоутверждение, — одобрении на худой конец даже не коллективном, а индивидуальном (все равно потенциально коллективном), что занимается в основном жадным ожиданием, выпрашиванием, вымаливанием, а то и «вышибанием» любой формы одобрения, пусть косвенного и случайного. Оно, например, совершает морально одобряемые традицией поступки напоказ (скажем, раздача милостыни нищим или щедрые чаевые).
Еще одна распространенная и менее «солидная» форма евлогически мотивированного поведения обывателя — простое привлечение к себе внимания окружающих, если потенциально одобряемые поступки ничтожеству недоступны: тут в ход идет главным образом его единственное возможное достояние, выделяющаяся, аляповатая внешность, а если на нее не хватает ума или духа, то просто шум — хотя бы физический, а в последнее время еще и «цифровой».
Второй путь евлогического поведения — тщеславие и честолюбие. Идущие по нему — те же обыватели, но не столь смирные. Это ничтожества более энергичные и наглые. Одни демонстрируют физическую силу, «спортивное» лихачество, другие, те, что поумнее, — профессиональное мастерство, настоящее или мнимое. Последние при этом нередко не гнушаются обмана и даже присвоения чужих доблестей. Не имеющие за душой ничего идут по пути негативного одобрения (внимание коллектива или индивида сосредоточено на них, ничтожествах, но не может им ничего «сделать», бессильно против них) — хамства и самодурства; в разряде смирных обывателей этим проявлениям соответствуют трусливые мелкие гадости исподтишка. Пресловутая геростратова слава относится, в сущности, к этому же, второму евлогическому разряду.
Наконец, третий путь евлогических чувств — слава, настоящая или дутая. Она создается большими коллективами, из которых самый большой — «человечество». Славу всегда заказывает коллектив. Он нуждается в возвеличенной личности — и реально, по обстоятельствам, и психологически, ведь и в индивидуальной психике коллективное бессознательное нуждается в противоположном полюсе — сознании, без которого индивид был был растворен царской водкой абсолютной энтропии. Так и коллективу возвеличенная личность нужна не только как реальный лидер, но и как противоположный полюс, в котором коллектив мог бы возвеличивать себя и тешить свое самолюбие: «Мы не ничтожества, раз у нас есть такие славные личности». При этом он, конечно, забывает, а точнее, не знает, что личность стала «славной» вопреки коллективу, благодаря своим уникальным достижениям.
Как создается слава? Ее механизм зыбок. Это мчащийся необъезженный конь с пустым седлом, приготовленным для того, кто сумеет вскочить в него и удержаться в бешеной скачке, пока не обуздает своего скакуна. Но этого мало — к соревнованию допускается отнюдь не первый встречный: претендент всегда должен соответствовать определенным требованиям коллектива, подчас весьма капризного. Например, у Великой французской революции было много талантливых и победоносных генералов — но в седло коня славы вскочил только «корсикашка» Наполеон. Ему инстинктивно позволили вскочить — он не принадлежал к старому миру, был «новым человеком» со старым, очень расчетливым европейским умом; он был молод и амбициозен, жаден до власти над миром, как сама французская буржуазия, которая нуждалась в своем великом человеке. Он оказался востребованным, заказанным — на него, именно на такого, как он, у французов был спрос.
Поэтому слава — это всегда еще и сделка. Наполеон ясно осознавал, что его слава — это слава Франции, что сам по себе, без Франции, он — ничто, точнее, всего лишь грамотный артиллерист. Увековечивая себя, он увековечивал Францию. Но наивно было бы думать, будто таковы условия славы, предъявляемые только к политическим деятелям, царям и полководцам. Как ни странно, слава ученых, художников, мыслителей, поэтов зиждется на тех же самых принципах — все они так или иначе, вольно или чаще всего невольно, заключают сделку со временем, которое их за это увековечивает.
Каков коллектив, такова и слава, точнее, люди, которые оказываются на ее коне. В современном обществе слава эфемерна — в ее седло быстро заскакивают и так же моментально вылетают из него ничтожества, можно сказать, насекомые, которых затребует себе оскотинившийся коллектив, — актеры, спортсмены и разного рода проходимцы. Сделки, которые они заключают со славой, — это мимолетные, лихорадочные сделки биржевых брокеров. В традиционном обществе слава, напротив, была достоянием исключительно аристократии — крови или духа. Люди, принадлежавшие к ней, рассматривали себя как звенья своего собственного рода либо традиции своего направления мысли или искусства и, добавляя к славе предков свою, старались, чтобы их роды и линии как можно дольше сохранялись на лице народа, как выразительные борозды, осмысленные, значительные черты, признаки приобретенного опыта долгой истории и жизни.
Как не вспомнить здесь стихотворение Ницше «Слава и вечность», где Заратустра утверждает, что слава — монета, всеобщее платежное средство, то есть явно коллективное начало, и в качестве такового он топчет его ногами, а любит только вечность! Понятно, что вечность здесь — символ личностного начала, а отнюдь не вечного возвращения, ведь последнее, по Ницше, есть утверждение всего сущего, а, значит, и славы. Вечному возвращению противопоставить нечего, потому что, согласно концепции, оно само и есть всё. Значит, личностное начало Ницше противопоставляет коллективному, и это соответствует его логике и стратегии «разверзания дистанций» — развести сознание и бессознательное как можно дальше, чтобы разрешить их коллизию трагически, то есть катастрофически, и, может быть, благодаря этому вывести их взаимоотношения на какой-то новый, доселе неизвестный уровень.
Но есть и другой вид славы, где коллектив не нуждается в возвеличивании личности, потому что сам играет роль личности, коллективной личности, парадоксальным образом на какое-то время снимая противоречие между двумя противоположностями. Это время всеобщей смертельной угрозы, перед лицом которой коллектив, народ, становится единым целым, либо погибая, либо побеждая со славой. Русский народ — напоследок снова вернусь к главной теме статьи — пережил это в 1941 — 1945 гг. Такую славу ногами не растопчешь, и именно потому, что в ней коллективное не противостоит личному. Она остается в вечности.
Этой славы никто не добивался, не вымучивал ее, никто не запрыгивал в ее седло на скаку, никто не цеплялся за нее — потому что этим никто был весь народ, который «думал» только о борьбе за жизнь как свое будущее. Он просто погибал и побеждал. А после победы слава народа-победителя стала очень много весить в сознании всего общества, так что иногда слава начинала превращаться в бремя — евлогическое бремя, нести которое, сохраняя достоинство, нелегко: в форсировании евлогических чувств нуждается только слабый. В этом смысле евлогия функционально подобна религии, которая способна иллюзорно укрепить слабых, но с еще большей легкостью может раздавить их, заставляя принять свою слабость за силу.
Невесомой и потому вечной бывает лишь чистая слава — слава, очищенная от желания выяснить, кто славнее, и задним числом получить еще награды, не материальные, а евлогические. Чистая же слава ничего не знает о себе.
Высший символ славы народа-победителя и памяти о его подвиге — негасимый огонь могилы Неизвестного солдата, это вечно пылающее общее сердце. Создав этот символ, уже начавшая деградировать Советская власть все равно оказалась бесконечно более правой, чем нынешний «креативный класс» со своим Бессмертным полком, как соблазнительно и трогательно он ни выглядит в глазах остальных, каких щемящих чувств его зрелище ни вызывало бы в участниках и наблюдателях. И если это евлогическое явление не хочет предстать суммой индивидуальных тщеславий, тайной попыткой соответствующего типа людей искупить предательство и оправдать свое существование, компенсацией бесславия, отсутствием внутреннего стержня и достойной цели, доказательством не силы, а слабости, — шествие Бессмертного полка всегда должно хотя бы в умах участников и в молчании заканчиваться у негасимого огня чистой славы. Каждое следующее поколение, если оно хочет быть достойным славы предков, должно не греться в ее лучах, а заслуживать свою собственную славу. Это, и только это, будет истинной памятью народа во всей ее исторической глубине.
Март — май 2020