Вадим Бакусев
Тему «Россия и Запад» следует рассматривать в двух различных, но взаимосвязанных аспектах — субъективном (в кавычках) и объективном (без кавычек).
1. «Россия и Запад» (в кавычках)
Сколько тысяч страниц было у нас с ожесточенным нажимом перьев и жирными чернильными брызгами исписано за два последних века на эту непременную и непременно раздражающую, раздраженно расчесываемую то в одну, то в другую сторону — pro и contra — русской мыслью тему! Сколько громких слов произнесено со скрежетом зубовным, брызгами слюны и рычанием! Это же настроение на заднике сцены отыгрывалось послушно повторительными тенями — гневными инвективами против царизма, панегириками коммунизму и проклятьями капитализму, а теперь отыгрывается ностальгическими эклогами на советские темы, погромами либерализма и его собственными словесными корчами, а также триумфальными одами показного патриотизма.
Такое самочувствие русских мыслителей (я не случайно начал с его изображения), кажется, вечно, так что сейчас и впредь в любой момент можно опасаться, что кто-то из них напишет еще одну толстую книгу на эту тему, как минимум обзорно-историческую. Ясно, что я этого делать не стал бы, даже если бы мог: ведь мне уже давно кажется, что тему пора решительно закрывать как утратившую всякую актуальность. Но было время, когда она и впрямь маячила перед русскими умами, словно крепостная стена, которую для одних нужно было преодолеть, протиснуться, перелезть, как минимум прорубить в ней окно в Европу, а для других, напротив, только продублировать, построив с русской стороны еще одну, такую же неприступную, да еще с защитным довеском сверху и глубоким рвом снизу. Эта-то двойственность и есть ключ, вернее, один из важнейших ключей к пониманию всей нашей реальной глубинной истории.
Дуализм сознания и бессознательного, временами обостряющийся до их оппозиции, но всегда принимающий крайне запутанные, вводящие в заблуждение формы, — вот в чем тут дело. И «Россия и Запад» в русском сознании — глубинный символ этого дуализма. Понятно, что «Европа», «Запад» здесь — символы сознания, а «Россия» — бессознательного.
На первой, целиком бессознательной стадии эта коллизия имела форму выбора Россией своей государственной религии, а именно выбора между католицизмом и православием. Это еще не был выбор в пользу сознания или, точнее, в пользу символического и иллюзорного бессознательного прообраза будущего сознания, прообраза, каковым всегда является любая монотеистическая религия: ведь западное христианство, если уж на то пошло, было более «сознательным», чем православие. Он не был сознательным — чисто политические соображения инструментального сознания, без которого невозможна никакая государственная деятельность, диктовали нечто прямо противоположное. Они говорили бы, что Западная Европа далеко и не сможет доминировать над Россией в случае выбора в пользу католичества, а еще мощная тогда Восточная Европа, Византия, — во втором случае — сможет, поэтому надо выбрать католичество; об исторической бесперспективности Византии никто тогда не знал. Поэтому бессознательный выбор православия стал проявлением огромной инстинктивной уверенности князя Владимира и в его лице всей России в своих силах и в своей несокрушимой самобытности.
Запад уже тогда казался чуждым русскому самоощущению, так что выбор православия расшифровывался так: «Мы — Европа, но не Запад и даже не Византия». И впрямь, от Византии Россия взяла только внешние формы своей религии — больше ничего. Только, пожалуй, иконопись и обрядность оставались более или менее верными своему первоисточнику: остальное все больше становилось самобытным, независимым — архитектура и вероучение, в народе наполовину языческое. Преемницей Византии в культурном смысле Россия не стала и не могла стать: первая коренилась в античности, вторая — в своем собственном автохтонном укладе жизни.
Впрочем, о религии здесь можно говорить лишь условно — православие, скорее, есть примитивная, то есть начальная, примордиальная форма этнического самоопределения русских: вера, а не знание, а именно вера в себя в виде веры в Бога. Что же касается отказа от католичества, то это была первобытная форма бинарной оппозиции «свой — чужой», где византийское православие послужило противовесом католичеству за отсутствием собственного равноценного, то есть равно весомого в виду активизировавшихся международных процессов, противовеса. Князь Владимир, наверное, все-таки был провидцем: Византия, чего он не знал, постепенно слабела и в конце концов исчезла, позволив России уже самой быть этим противовесом. Князь Александр Невский позднее в сложных для России условиях решительно подтвердил этот выбор.
Реформы патриарха Никона под покровительством царя А. М. Романова знаменовали собой следующий этап в развитии русской интегральной психики, предварявший реформы царя П. А. Романова, а именно переход к развитию сознания. Старообрядчество, этот символ бессознательного ad hoc, ушло глубоко в тень, было сильно потеснено, но не исчезло совсем и до сих пор. Петр отбросил первобытную, иллюзорную форму этого символического обновления психики и прямо перешел к более продвинутой, реальной, а Церковь сделал всего лишь инструментом государства. Он хотел вывести на сцену сознание как таковое — но его в России не было. Его «естественное» развитие до европейского уровня могло бы продолжаться хоть тысячу лет, и Петр решил совершить рывок, насильственно привив европейские формы сознания и цивилизации на русский дичок. Это ему, как известно, в конечном счете и с грехом пополам удалось, но ценой неестественного опережения новым сознанием всей остальной русской души и драматичного разрыва между ними, длящегося и по сей день.
Петр не стал ждать ни дня — он просто завез в Россию европейских специалистов и послал в Европу учиться целую толпу молодых людей. В первую очередь его интересовала, конечно, военно-практическая сторона дела, во вторую — формы организации гражданской (градостроительство, больницы и т. д.) и общественной жизни (европейские обычаи, иностранные языки, первая в России газета), в третью — точные науки. А вот государственное строительство он не заимствовал (кроме терминов — сенат, коллегия и т. п.), а занимался им сам, на свой страх и риск, часто ошибаясь и исправляясь. Он нимало не смущался угрожающей возможностью какой бы то ни было ассимиляции России Европой, а хладнокровно и деловито брал от Европы то, что было нужно России. Он оставался русским до мозга костей.
Но Петр ввел в российскую жизнь и самый мощный инструмент сознания, ускоритель его развития — европейскую фундаментальную науку, науку, которой в России до этого вообще не существовало! Он сделал это, просто пересадив в новенький Петербург европейских, главным образом немецких ученых, — именно они и стали первыми российскими учеными. И занимались они не только абстрактными научными вопросами, такими, как математические, одинаковые повсюду, — нет, они, пусть и с грехом пополам, создавали историю и географию России и поневоле были в этом первыми; лишь в 1739-м за ними последовал Василий Татищев. Все их труды, включая труд самого Татищева, были полны ошибок и искажений, да и не могли быть другими, но дальнейший путь был в них намечен. Эти первые немцы создали не столько историю и географию России, сколько повод для русских как народа впервые задуматься о себе как об историческом субъекте. А в конце 18-го и первой половине 19-го века иностранные ученые уже внесли настоящий большой вклад в российскую науку; их имена остались, например, в ботанической номенклатуре и на географической карте России.
Озлобление на этих и впрямь не очень удачных, но первых в России ученых-немцев и акцентированно-восторженное противопоставление им первого и впрямь великого русского ученого Ломоносова в русском сознании симптоматически разразилось уже тогда и кое-где с остервенением продолжается до сих пор. Эти в основном эмоционально мотивированные позиции, не говоря уж о фантастическом, мифологическом домысливании русской истории в духе «Россия — колыбель человечества», ясно говорят о еще сохраняющейся в нем все той же, в сущности, первобытной бинарной оппозиции «свой — чужой».
Куда более важная и страшная для России неизбежная оборотная сторона этой оппозиции — неспособность русского сознания отвязаться от постоянного соотнесения себя с «Западом», в том числе и в случае, если это соотнесение антизападное. Эта неспособность, граничащая с нежеланием, проявляется повсюду, в том числе и в благородных или просто полезных порывах (к примеру, в нацеленности на «цифровую революцию»), но главным образом — в стремлении чем-нибудь отличиться перед Западом, заслужить его внимание или хотя бы отличиться от него. Даже «антизападники», часто с натужно выраженным американским акцентом, обильно щеголяют английскими словечками, чтобы понравиться: «Уж мы-то знаем, мы на Западе как свои!». Свежайший пример новостного заголовка: «Американский генерал назвал Россию великой державой» — и вот уже чьи-то сердца, даже, боюсь антизападные, задрожали от гордости…
Иначе, чем в среде мыслителей, складывалось отношение к Западу в народной среде, сверху донизу. Оно складывалось без всяких мыслей, на основе ощущений. Самое древнее из них слышится до сих пор в русском наименовании немецкого народа: «немцы», иностранцы вообще — те, кто не умеют говорить на человеческом, нашем языке, и потому как бы немые. Русская знать во все времена относилась к иностранцам с легким презрением и покровительством, но без чувства превосходства, для которого к тому же не было, а кое в чем (машины и организаторские навыки) и до сих пор нет никаких оснований. Даже приглашенные иностранные ученые и специалисты, превосходившие отечественных, были для нее чем-то вроде слуг.
Простой народ, особенно на границах России, мало чем отличался в этом смысле от знати — матросы из космополитичной Одессы, видавшие виды, насмотревшиеся на иностранцев, складывали о них похабные, издевательские стишки («Один американец…» — ну ладно, дальше не стоит). Другое дело торгаши и хамово племя вообще — достаточно вспомнить вывеску из «Мертвых душ»: «Василий Федоров, иностранец». Эти были готовы отказаться и отказывались от русской самости, особенно за деньги. От них и пошла привычка робко соотносить себя с «заграницей» с априорным ощущением русской никчемности и — оправдываться за все, в том числе и чуть ли не за собственное существование.
Но, к счастью, в последнее время уже появляются пока робкие попытки отказа от этого нашего злосчастного обыкновения, отчасти вынужденные разочарованием — «Нас не принимают, захлопывают перед нами дверь… Ну и ладно, пойдем куда глаза глядят!». Но медленно, очень медленно зреет и подлинное опамятование России как суверенного субъекта истории. Оно взывает к тому, чтобы коротко, только в главных чертах, обсудить тему «Россия и Запад» уже.
2. Без кавычек и коротко
Причина впредь вообще не обращать на Запад никакого внимания, кроме чисто инструментального (вот как не обращают внимания на что-то противное, пока оно не мешает жить), только одна, но зато вполне достаточная — никакого Запада больше нет. Исчезло, стало историей все, чем в былые времена можно и нужно было в нем гордиться, восхищаться, уважать, чему в нем можно было подражать и учиться у него, — великие творения и порывы духа, человеческая культура, сам человек. От него не осталось и следа в нынешней его жизни, не осталось даже видимости. Он обратился против себя, он своим чистым разумом уничтожил себя, и теперь это уничтоженное ничтожество слепо топчет все, что попадется под ногу, на том месте, где от былого великолепия уже ничего не осталось, где ничтожество втаптывает в землю само себя. Открывающееся зрелище нынешнего Запада наводит на ум последние, бессознательные годы жизни Фридриха Ницше, когда смотреть на него, как передают видевшие, было жалко и больно, с той только разницей, что смотреть теперь на Запад главным образом до тошноты противно.
От Запада осталось только одно — алчное, бездумное потребительство с полной утратой всякого реализма, кроме сиюминутного, и его неизбежное, естественное следствие — агрессивная наглость в отношении всего, что представляет собой нечто большее, чем молчаливое или болтливое потребительство. Впрочем, эта наглость далеко не нова: о «наглой воле» Наполеона писал еще Пушкин («Клеветникам России»). Он был глубоко прав — наглость Запада как его коренное свойство проявляется именно в качестве воли, и не просто воли, а, по выражению последнего западного мыслителя М. Хайдеггера, «воли к воле», основного вектора «западной метафизики».
А если перевести все это с застенчивого, поэтически-иератического хайдеггеровского языка на обычный, прямой и, так сказать, профанный, то получится нечто гораздо более простое и совершенно понятное: «западная метафизика» — это интегральная психика Запада, а «воля к воле» — сознательная воля, «воля в квадратной степени», в отличие от наивной, инстинктивной «воли к власти» даже таких хищников, как волки, львы, гунны или древние монголы. Если еще средневековые схоласты спорили о том, что в Боге первично — воля или разум, то Европа Нового времени попросту объединила их в одно целое, вытеснив из сознания душу. А поскольку европейский разум, волевым путем обратившийся на себя и, следовательно, против себя, разум, умертвивший себя, был и остается матричным (здесь я снова вынужден отослать читателя, который впервые слышит о европейской психической матрице, к своей книге «Лестница в бездну», где она по возможности разъяснена), то есть человечески-негативным, пустым, то логическим результатом и конечным итогом возведения западной воли в квадрат стала всё мертвящая наглая воля — и Наполеона, и последнего ничтожного западного, да и любого другого обывателя как потребителя.
В таких обстоятельствах нужно решить вопрос о сущности всем известного, очевидного факта — давнего и даже извечного противостояния России и Запада. Другой общеизвестный факт: инициатором противостояния, чаще всего в форме военной агрессии, то есть его активной стороной, со времен Ледового побоища всегда был Запад — Россия только защищалась, защищалась и оправдывалась. Так дела обстоят и сейчас. Чем объясняется эта агрессия? Геополитические, экономические и идеологические противоречия только прикрывают ответ: в конечном счете агрессия Запада объясняется только одним — Россия и Запад несовместимы, и отнюдь не из-за России. Запад об этом хорошо знает, а Россия — нет, все еще нет, хотя у России был Ф. Тютчев, который прозорливо, но одиноко сказал: «Между ними невозможны никакие соглашения и договоры. Жизнь одной из них означает смерть другой».
Это несовместимость двух ветвей человечества — матричной, самоуничтожающейся и смертоносной для всего другого, и нематричной, а в терминах Ницше — в конечном итоге чисто аполлоновской и преимущественно дионисийской. Мертвое хватается за живое, чтобы ревниво утопить и его. Запад окончательно испустил дух между 1970-и и 1980-м годами прошлого века: и миазмы гниющего кадавра одурманили Россию, уже и без того значительно одурманенную собственным хамовым племенем, заставив ее сделать шаг к пропасти. К счастью, он не стал ее последним шагом: что-то в ее душе проснулось и остановило перед грозной чертой.
Теперь России противостоит нечто неживое, по крайней мере в человеческом смысле, — это своего рода стихийная, природная угроза наподобие какой-то ядовитой грибницы, переваривающей все, до чего дотянется, и тут не может быть никакой героической битвы добра со злом. Угроза, исходящая от Запада, заключается в ассимиляции, энтропии, «тепловой смерти», а ее механизм — в глобалистски-либеральном капитализме. Избежать ассимиляции и гибели Россия может только одним путем — отказавшись от капитализма любого толка и уничтожив или навсегда обезвредив споры «либерализма» в себе: ведь попытка кадавра вернуться к своей предсмертной фазе, а именно к национально-классическому капитализму, только что на наших глазах окончилась крахом; но даже если такое возвращение когда-нибудь и состоится, дело рано или поздно все равно закончится тем же. Поэтому другого выбора история России не предоставляет.
Она вполне «эгоистично», но с благодарностью взяла от Запада все, что ей было нужно, и хорошее, которое уже давно сделала своим, но сейчас еле удерживает, и плохое, от которого ей предстоит избавиться с большим трудом и, вероятно, очередными человеческими жертвами. Она имеет право чтить, тщательно выделяя ее из всего спектра, светлую память покойного, хотя при жизни тот не раз ее беспокоил, всякий раз только немного пробуждая, — но относиться к его нынешним зловонным останкам как к чему-то живому было бы с ее стороны чистым безумием.
Декабрь 2020