Вадим Бакусев
Статья вторая
Новое сновидение о Рае
Два судьбоносных исторических события — ликвидация крепостного права и Первая мировая война — конечно, не пробудили спавшую мертвым сном русскую душу, но доставили ей извне такие серьезные неудобства, что она стала метаться и кричать во все более кошмарном сне. Там, в его глубинах, фокус внимания души решительно сдвинулся и, казалось, уже окончательно остановился на изначальном народном сновидении о Рае, чтобы компенсировать названные неудобства. В новых условиях русская душа была сбита с толка, дезориентирована и потому сосредоточилась на этом своем уютном глубинном убежище.
Но в другой ее части, более близкой к сознанию и стремившейся к пробуждению, уже шла напряженная и страшно спешная работа — ей хватило не более четырех последних десятилетий 19-го века, чтобы на основе так или иначе понятых идей Маркса и европейских социалистических учений кристаллизоваться в импульс революционной воли, то есть в партию, которая позднее стала коммунистической. После возникновения РСДРП (оставляю в стороне ее собственную бурную историю — буду говорить только о большевиках) работа пошла уже с лихорадочной быстротой и в 1917-м привела к известному историческому результату.
Что же это была за работа в глубинно-историческом, а не «обычном» смысле? И была ли она вообще «работой», то есть целенаправленным сознательным действием? В таком смысле — нет, не была: сознательная целенаправленность большевиков разворачивалась исключительно в русле «идей», то есть марксизма, и их практического воплощения. А в каком тогда была? Большевикам не было дела до народной души — из всего ее ансамбля они воспринимали только партию желания свободы, правда, действительно важную, в древнем сновидении о Рае соответствовавшую желанию «воли» — жизни без помех в ожидании трансцендентного, то есть своей исторической сущности: так сказать, «…прошу, уйди, не смей меня будить» (Микеланджело в переводе Тютчева). Но большевики-то хотели как раз обратного — «разбудить массы», они стремились к этому неистово и искренне!
У них тоже был своего рода рай, совершенно сознательный, идейный и рациональный. Вернее, его еще не было в действительности, но по идее он должен был наступить здесь, на земле, и притом в обозримом будущем, — «от каждого по способностям, каждому по потребностям». Тут-то, на этой-то почве, и произошел глубинный и принципиальный раскол между «моделями» финальных чаяний — древним Раем бессознательного и новым раем сознания, раскол, сущность которого не была замечена ни одной из сторон, но так или иначе была пережита и прочувствована на собственной шкуре обеими. Оба рая были в чем-то схожи — а именно, только в том, что тот и другой были земным раем, но блистание рая ослепляло и народ, и большевиков настолько, что обе стороны поначалу жестоко обманулись в своих встречных ожиданиях, то есть, лучше сказать, в их соответствии реальному положению дел.
Народ было поверил, что большевистское обещание земли и воли — а, в сущности, та и другая для него совпадали — и есть обещание его, народного Рая, и что тех, кто мешал ему, народу, спать дальше и неторопливо мечтать о своей зрелости, тех, кто сбивал его с толка, окончательно прогнали; большевики же было поверили, что народ принял их рай и двинулся в его направлении, что он уже тоже окончательно или хотя бы в основном «пробудился», поскольку это соответствует безошибочной марксистской схеме и поскольку народ поддержал революцию. Народ был для них историческим субстратом, который обязан соответствовать марксистской схеме, поскольку она правильная, а, значит, он был абстракцией. Но абстракции в реальности не существуют — они суть лишь инструменты познания, призванные для adaequatio rei et intellectus, приведения в соответствие ума и того, что есть в действительности. Владимир Ильич, с полным комфортом изучая историю философии, не обратил на это внимания, а зря: правильный ответ был найден самое позднее в Средние века, в ходе знаменитого спора реалистов с номиналистами.
Ленин и те, на кого он влиял, совершив революцию, приняли за народ свою иллюзию, «единственно правильную теорию», то есть схему. Народ-то — и впрямь исторический субстрат, но с этой абстракцией надо было суметь правильно обращаться, и сначала теоретически, а именно минимум понять его как психику с ее законами; тогда абстракция и схема могут оказаться верными. Но с суровой реальностью пришлось иметь дело и, видимо, как-то понимать, что произошла «non—adaequatio», крупное несоответствие, уже Сталину; в числе результатов такого понимания были репрессии.
Так или иначе, сложная встреча народного и коммунистического рая, традиции и попытки сознательной трансляции в бессознательное идеи будущего состоялась. Но уже очень скоро начало выясняться, что в этом центральном, хотя и скрытом звене народной жизни имеет место крупнейшее недоразумение: народ в лице крестьян почувствовал это уже через год после революции, когда большевики бескомпромиссно стали отнимать у него зерно, оставляя голодным, а уж подавно — после начала коллективизации; большевики же поняли, что что-то с народом «не так», по крайней мере после кровопролитных крестьянских восстаний 20-х годов, объясненных иностранным влиянием только для отвода глаз. Все больше и яснее стало ощущаться, что «народ и партия» не так уж и едины и что взаимное разочарование, немое со стороны народа, а со стороны большевиков тщательно скрывавшееся, есть суровая реальность. На этой почве (хотя и не только на ней, но об этом в другой раз) возникло и глухое, и явное сопротивление с одной стороны и ожесточенное насилие, репрессии — с другой.
Правда, народной стороной этого конфликта было крестьянское большинство, а другая его сторона — большевики — опирались на малочисленных «сознательных» пролетариев и деклассированных солдат, которые в недавнем прошлом сами были крестьянами. Но ведь древний народный Рай — своего рода национальный код русских, а, значит, в той или иной степени жил и живет в бессознательном всех классов и слоев русского народа, в том числе и некогда господствовавших (как дворяне) или доминировавших (как коммунисты-пролетарии). Все это неимоверно усложняло общую картину, и ее смысл становится ясен только в результате необходимых теоретических упрощений, каковы предлагаемые здесь.
Чтобы лучше понять происходившее тогда в душевных глубинах истории, можно погрузиться в них, посмотрев глазами двух очень известных современников-антагонистов, видевших и переживавших все непосредственно каждый со своей стороны. Один из них, Сергей Есенин, крестьянин, другой, Андрей Платонов — пролетарий. Есенин, разумеется, на стороне народного Рая, и Рай для него, безусловно, сугубо земной — настолько, что поэт даже прямо противопоставляет его небесному.
Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»,
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою», —
писал он еще до революции (1914). Подлинный Рай для него — крестьянская родина-Россия, коровки, лошадки и березки. Уже город как таковой его пугает и вызывает протест; поэтому там он чувствует себя бунтарем и хулиганом. Но знаком ему и смутно-трансцендентный смысл народного Рая («Инония», 1918), и в этом смысле он действительно — пророк, каким провозглашает себя в своей маленькой поэме. Но рай коммунизма Есенину в основном чужд и непонятен, каким и должен быть как представителю древней традиции.
Совсем другое дело — Платонов. Понимал ли он разбираемый здесь конфликт или нет, и если да, то насколько ясно, я сказать не могу, но основные черты этого конфликта хорошо угадываются в романе «Чевенгур», написанном в конце 20-х годов, романе, сочетающем в себе гротеск и психологический реализм широкого охвата. Коммунизм чевенгурских коммунистов здесь — явно попытка синтеза народного и идейного представлений о рае. Чевенгурцы у Платонова — не то животные, не то святые. Они, по происхождению пролетарии — причем их число близко к двенадцати, а среди них есть и свой иуда, — после окончания гражданской войны приходят в маленький степной городок, чтобы объявить там коммунизм, как они его понимают. Понимают они его вполне эсхатологически: это конец старого бытия — а не просто «старого мира» как мира социальных отношений и ценностей — и начало бытия принципиально нового. Поэтому они первым делом равнодушно уничтожают все население городка, мирных мещан, торгашей, и живут там одни, наслаждаясь наступившим коммунизмом и одновременно послав своих апостолов, чтобы те привели в новое бытие новых жителей. Эти новые жители — «прочие», люди, выброшенные из орбиты старого человеческого существования, обойденные жизнью самые несчастные и лишенные всего, не только любого имущества, но даже властью над собственным телом и собственной душой, которые, как учат их коммунисты, отныне должны быть общими. Эти люди и есть объект ненасытной райской любви чевенгурцев — по их глубокому убеждению, только они, «прочие», ее и заслуживают.
Маленькая община коммунистов и прочих живет в Чевенгуре в полной изоляции от внешнего мира, считая себя избранными и уже пришедшими в свое «царствие земное», — во всем остальном мире коммунизм должен, по их ожиданиям, наступить самостоятельно; они же свое дело сделали. Заняты они только одним — взаимной любовью, неистовым сочувствием и заботой, особенно о по-прежнему несчастных прочих, которые почему-то болеют и умирают, несмотря на свершившийся коммунизм. Они не работают, хотя с детства привыкли к трудной и грязной работе. Все, что нужно для жизни, чевенгурцы берут из старых запасов, а когда те кончаются, не заботятся об их возобновлении: они уверены, что с наступлением коммунизма изменилась и сама природа, что отныне она будет давать им все необходимое и что за них будет теперь «работать солнце». Много им не нужно — достаточно того, что само растет в поле.
Но времена меняются, и во внешнем мире происходят решающие изменения: там наступает НЭП, и о забытом было Чевенгуре вспоминают вышестоящие власти. Здесь-то и разыгрывается трагический конфликт между двумя коммунизмами — чевенгурским, народным, и новым, нэповским. Чевенгур отвергает этот последний, и тот посылает небольшое войско, чтобы вернуть его в свое лоно. В неравном конном бою с сытыми и хорошо вооруженными красноармейцами, бою, который отчаянно и безнадежно начинают сами чевенгурцы, как герой трагически гибнет один из главных персонажей романа Копёнкин, оказавшийся в его конце, против всех ожиданий, пожилым, хилым и больным человеком; гибнут и почти все остальные. Уцелели и скрылись лишь немногие, в том числе иуда Прошенька и тот персонаж, который представляет крестьянство как таковое, Дванов. Первый, безусловно, хорошо ориентируется в новых условиях и сумеет войти в новый коммунизм, в то время как второй полностью дезориентирован и потому кончает с собой.
Понятно, что все это значит: народный Рай оказался несовместим с новым раем «научного коммунизма» и бесповоротно проиграл. Эта трагическая коллизия воспринималась современниками — сознательно или бессознательно — очень болезненно и потому замалчивалась; роман Платонова был запрещен. Передают, что Сталин отозвался о писателе так: «Хороший писатель, но сволочь», где «хороший писатель» нужно, видимо, понимать как «потому что сказал правду», а «сволочь» — как «потому что сказал крайне неприятную правду».
Однако проигрыш народного Рая был все-таки весьма условным: этот уклад души отступил поглубже в ее лоно, но отнюдь не исчез совсем. Он не изжил себя — и не изживет до «свершения времен», то есть до тех пор, пока русская душа не обретет наконец своей ожидаемой исторической сущности. Народный Рай жив, хотя претерпел еще один мощный удар — и с совсем другой стороны, речь о которой впереди.
Декабрь 2019