Государство-дракон и универсальная нация
Андрей Столяров
Источник: russculture.ru
Каждый, близко познакомившийся с Россией,
будет рад жить в какой угодно другой стране.
Всегда полезно знать, что существует на свете государство,
в котором немыслимо счастье, ибо по самой природе своей
человек не может быть счастлив без свободы.
Астольф де Кюстин
Люди с глазами ящериц
В 1526 году, во времена правления великого князя Василия III, Московию посетил австрийский посол Сигизмунд фон Герберштейн. Целью посольства было способствовать заключению «вечного мира» между Московским великим княжеством и Литвой: Австрия рассчитывала на помощь тех и других в своей борьбе с турками, которые угрожали Европе.
Посольство было не слишком успешным. Мир между Московией и Литвой был продлен лишь на шесть лет. Однако Герберштейн провел в Москве девять месяцев и по возвращении в Европу издал книгу «Записки о московитских делах» – пожалуй, первое, серьезное и всестороннее описание тогдашней России, включая обычаи, религию, историю, экономику и политику. Книга Герберштейна пользовалась в Европе большой популярностью: уже при жизни автора она была издана целых пять раз, переведена на иностранные языки и надолго стала основным источником знаний Запада о России. Практически ни один из последующих исследователей не мог обойти стороной этот фундаментальный труд.
Именно Герберштейн, характеризуя политическое устройство России, однозначно назвал его тиранией, считая, что «властью, которую он (великий князь Василий III Иванович – А.С.) имеет над своими подданными он далеко превосходит всех монархов целого мира… Всех одинаково гнетет он жестоким рабством… Свою власть он применяет к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно по своей воле жизнью и имуществом каждого», подданные не смеют ни в чем ему возражать и, будучи спрошенными, «заявляют, что воля государя есть воля божья и что бы ни сделал государь, он делает это по воле божьей». И тут же, отмечая негативные качества русских, Герберштейн ставит принципиальный вопрос: «То ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким» [1].
Через некоторое время, уже в правление царя Федора Иоанновича, послом Англии в России становится англичанин Джайлс Флетчер. Его книга «О Государстве Русском, или образ правления Русского Царя (обыкновенно называемого Царем Московским), с описанием нравов и обычаев жителей этой страны», изданная в 1591 году, содержала столь критические замечания о России, что английские купцы, объединенные в «Московскую компанию», подали в правительство специальную петицию, где предупреждали, что подобная книга может плачевным образом отразиться на торговле между Англией и Россией. Обеим сторонам это было бы крайне невыгодно. Достаточно указать, что «английский флот, разгромивший в 1588 году испанскую “Непобедимую Армаду”, был практически весь построен из русского леса и оснащен канатами из русской пеньки. Впрочем, и русская армия своими первоначальными победами в Ливонской войне во многом была обязана английским поставкам и английским офицерам» [2]. В результате книга Флетчера была в Англии запрещена, а оставшийся непроданным тираж – изъят.
Беспокойство английских купцов было вполне обоснованным. В частности, Флетчер писал, что «образ правления у них <русских> весьма похож на турецкий, которому они, по-видимому, стараются подражать… Правление у них чисто тираническое: все его действия клонятся к пользе и выгодам одного царя и, сверх того, самым явным и варварским образом… Письменных законов у них нет… Единственный у них закон есть закон изустный, т. е. воля царя» [3]. В общем, Флетчер, как и Сигизмунд Герберштейн, главной характеристикой Русского государства считал тиранию.
Не менее резко отзывался о России и Астольф де Кюстин в своей знаменитой книге «Россия в 1839 году». Книга эта вызвала гнев императора Николая I, который, согласно легенде, прочитав несколько страниц, будто бы швырнул книгу на пол со словами: «Вся вина лежит только на мне, ведь я покровительствовал этому негодяю» [4]. Императору было на что гневаться. Блестящий стилист, маркиз де Кюстин дал чеканные формулировки, которые буквально впечатывались в память читателей. Чего стоили, например, утверждения автора «о любви русского народа к своему рабству». Или о том, что «весь русский народ, от мала до велика, опьянен своим рабством до потери сознания». Или такой пассаж при описании Петербурга: «Везде и всюду лишь младшие чины, выполняющие приказы старших. Это население, состоящее из автоматов, напоминает шахматные фигуры, которые приводит в движение лишь один человек, имея своим незримым противником все человечество. Офицеры, кучера, казаки, крепостные, придворные – все это слуги различных степеней одного и того же господина, слепо повинующиеся его воле. Это шедевр дисциплины. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Оттого все здесь так мрачно, подавленно, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, что тень смерти нависла над всей этой частью земного шара». Или следующее его рассуждение: «Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы». Или вывод, к которому автор приходит: «С трудом верится в долговечность общественного строя, породившего столь причудливые социальные связи» [5]. Ничего удивительного, что данная книга была в России категорически запрещена. Однако о том впечатлении, которое она произвела на российское общество (читавшее ее во французском издании) свидетельствует запись Герцена в своем дневнике от 10 ноября 1843 года: «Книга эта действует на меня, как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрения верна, и это страшное общество, и эта страна – Россия» [6].
И опять же, весьма нелестно характеризуя российского императора, автор «России в 1839 году», повторяет вопрос, который поставил Сигизмунд Герберштейн: «Я не знаю, характер ли русского народа создал таких властителей, или же такие властители выработали характер русского народа» [7].
Подобных книг было множество. Немецкий философ Гердер считал, что в русском народе нет таких качеств, как честь и достоинство. Русский человек «лишен их по своей природе». Он – «раб, могущий превратиться лишь в деспота» [8]. В свою очередь, английский поэт Филипп Сидней в любовном признании использовал следующую метафору: «А ныне, волю утеряв свою, / как московит, родившийся рабом, / хвалу я тирании воздаю / и тщетно силюсь гибнущим умом / увериться, что все идет на лад, / с уменьем тонким свой рисуя ад» [9]. Французский историк и публицист Жюль Мишле напоминал, что «греки называли русских “людьми с глазами ящериц”; еще лучше выразился Мицкевич, сказавший, что у настоящих русских “глаза насекомых” – они блестят, но смотрят не по-человечески». И дальше Мишле писал: «Глядя на русских, ясно понимаешь, что это племя пока не развилось до конца. Русские – еще не вполне люди. Им недостает главного свойства человека – нравственного чутья, умения отличать добро от зла». И потому, полагал Мишле, «текучая как вода, нация эта могла быть остановлена в своем движении только тем средством, какое использует природа для удержания на месте водного потока, – резким, жестким, насильственным сжатием, подобным тому, которое в первые зимние ночи превращает воду в лед, жидкость – в кристаллы, твердостью не уступающие железу. С помощью сходной насильственной операции было создано российское государство. Таков его идеал, таким оно желает быть – источником сурового покоя, могучей неподвижности, достигнутой в ущерб лучшим проявлениям жизни» [10]. А уже современный американский исследователь Маршалл По выпустил книгу с характерным названием «Народ, рожденный для рабства. Европейская этнография ранне-современного периода о России. 1476-1748» [11]. Причем в своей публикации автор исходит из четкого представления о России, «как о стране, основой и оправданием существования которой является авторитарная государственность», считая, что «Россия, не принадлежа ни Европе, ни Азии, идет особым путем модернизации, в силу чего только централизованная власть способна была создать могучее государство и поддерживать это могущество, независимо от того, кто оказывался на троне – Иван III, Иван IV, Петр I, Екатерина II, Сталин или Брежнев» [12].
И ладно бы писали об этом лишь иностранцы. Данный феномен можно было бы объяснить историческим противостоянием Запада и России. Однако в начале ХХ века русский историк, профессор, член-корреспондент Петербургской Академии наук Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ, выдвинул гипотезу, что само название «славяне» произошло от древнеримского слова «склаб», что означает «раб». Дескать, римляне захватывали на своих восточных границах колоссальное количество рабов из славянских племен, и скоро само имя «слав» начало означать раба, а уже потом оно превратилось в название всех славян [13]. Правда, гипотеза эта содержала явные противоречия. Во-первых, если древнеримское «раб» возникло от этнонима «слав», значит данный этноним уже существовал сам по себе, то есть имел независимое языковое происхождение. А во-вторых, непонятно, с чего бы это громадные восточно-славянские племена, которые под властью Рима никогда не были, взяли в качестве самоназвания такой оскорбительный термин? [14] Гипотеза Бодуэна де Куртенэ была отвергнута. И тем не менее, непрерывно звучали в русской культуре слова поэта: «Страна рабов, страна господ. И вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ». Сами русские воспринимали Россию как царство рабства и тирании.
Разумеется, далеко не все были согласны с такой характеристикой русского национального самосознания. Когда в 1768 году во Франции была опубликована книга Шаппа д’Отроша «Путешествие в Сибирь», где опять-таки содержались критические высказывания о России, императрица Екатерина II создала целую бригаду писателей, которые несколько месяцев работали над достойным ответом, напечатанным в 1770 году под названием «Антидот», то есть «противоядие». А на книгу де Кюстина, которая в России, естественно, опубликована не была, обрушился целый шквал обличающих, возмущенных статей, где основные мысли французского автора доказательно (или бездоказательно) опровергались [15]. Кроме того, историки неоднократно указывали, что жестокость Ивана Грозного не слишком превосходила ту, которую практиковал, например, Генрих VIII, что жертвы опричнины, несмотря на все ее ужасы, были относительно невелики [16], в то время как английский король за время своего царствования казнил около 72 000 человек [17], или что странников (бродяг) в России кормили и привечали, а в той же Англии их отправляли в работные дома или просто на виселицу. И тем не менее, факт остается фактом. Возникла целая историческая традиция, полагающая, что славяне, прежде всего русский народ, по своему этническому характеру склонны к рабству, и потому тирания – естественная для них форма правления. Никакая свобода и демократия им не нужны. Они просто не представляют себе, что это такое.
Данная традиция обнаруживает себя и в наше время. В многочисленных публикациях, косвенно или явно, повторяется мысль, что русские – это рабы по своей природе. Им необходима «твердая власть», «авторитарный лидер», «железная рука», которая только и может навести порядок в стране. Этой русской национальной особенностью объясняется и нынешняя «суверенная демократия».
Подтверждением тому вроде бы служит вся история Российского государства. Ведь еще в древности, обращаясь к варягам, воззвали и русь, и чудь, и словене, и кривичи, и все: «придите и володейте нами» [18]. То есть, фактически попросились в добровольное рабство. Затем было монгольское иго, деспотический характер которого восприняли русские князья на Москве. Уже Василий III считался по европейским меркам тираном. Об изуверской же тирании Ивана Грозного ходили в Европе легенды, зафиксированные письменными документами. Далее последовали тирании Петра I (во время казни стрельцов лично исполнявшего обязанности палача), Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны и Екатерины II (которая хоть и считалась просвещенной монархиней, но подавляла любое инакомыслие самыми энергичными средствами, о чем свидетельствуют судьбы Радищева и Новикова). Даже относительно цивилизованная империя от Александра I до Николая II за отсутствием гражданских прав и свобод все равно выглядела тиранией по сравнению с европейскими странами, активно осваивавшими демократию. А о советском периоде и говорить нечего. Достаточно вспомнить сталинские репрессии и лагеря. Или то, что колхозники, которые по переписи 1970 г. составляли пятую часть населения СССР, не имели ни паспортов, ни права на свободное передвижение. Они были привязаны к своим колхозам. Точно также на некоторых предприятиях в городе отбирали паспорта у рабочих и вместо них выдавали временные удостоверение личности. Сменить работу в этом случае было нельзя [19]. Крепостное право, вроде бы отмененное в 1861 году, торжествовало в стране победившего социализма.
Невольно закрадывается сомнение. Может быть, мы, русские, и в самом деле такие? Темный и непросвещенный народ, недалеко ушедший от стада? «Люди с глазами ящериц», готовые покорно склониться перед любым тираном? Может быть, мы действительно органически не приемлем свободу и потому все попытки ввести в России реальную демократию заведомо обречены на провал?
Однако прежде чем перейти к ответу на этот вопрос, необходимо сделать важное замечание. В 1980 году, еще при советской власти, в издательстве «Молодая гвардия» вышла книга Ф. Ф. Нестерова «Связь времен. Опыт исторической публицистики» [20]. На меня эта скромная по объему книга, прочитанная, кстати, совершенно случайно, произвела колоссальное впечатление. Пожалуй, впервые, хотя в то время я уже занимался наукой, мне стало понятно, как на большом историческом материале выстраивается внятный и логичный концепт, как он увязывается с другими, уже существующими соображениями и, главное, – как этот концепт сопрягается с текущей реальностью. Ничего подобного я ранее не читал, и ничего подобного, как мне кажется, в советской исторической аналитике в то время не существовало. Это была чрезвычайно полезная интеллектуальная школа, и мои нынешние рассуждения о константах русского национального подсознания, об архетипической механике русского и российского национального бытия, выросли в значительной мере из работы Ф. Ф. Нестерова.
Быть или не быть?
В предыдущей главе мы разбирали феномен географического детерминизма – то, как климат, природа, характер почв влияют на формирование этноса, как под их воздействием складываются те или иные черты, которые образуют впоследствии национальный характер.
Однако географический детерминизм – это не только ландшафт и климат, не только урожайность земель и возможность их обрабатывать, это еще и соседи, исторически контактирующие с данным народом. От их агрессивности или, наоборот, миролюбия, от их технологического развития, высокого или низкого, от их культуры, задающей конфигурацию долговременных отношений, во многом будет зависеть акцентировка национальных особенностей.
Мощный географический фактор вне всяких сомнений повлиял на становление национального характера русских, и этот фактор можно определить как «степной».
Суть здесь заключается в следующем. И Россия, и Западная Европа пережили в своей средневековой истории один и тот же период «нашествия варваров». В Европе это были норманны, сарацины, мадьяры. В Древней Руси – это были те же норманны, которые здесь назывались варягами, но еще – берендеи, хазары, печенеги, половцы и монголы. В обоих случаях последствия были катастрофические: разрушение городов, грабежи, убийства, угон в рабство мирного населения [21]. Опустошались целые регионы, громадные процветающие территории приходили в упадок и зарастали травой.
Однако наблюдались и существенные различия.
В Европе данный период закончился в основном уже в XI столетии, когда варвары осознали, что экономически выгоднее взимать постоянную ренту в виде дани или налогов, нежели грабить и убивать, и начали образовывать на завоеванных землях стационарные государства. Пример тому – Нормандия и Ломбардия, вошедшие впоследствии в состав, соответственно, Франции и Италии. В России же период нашествий длился до середины XVI века, а то и дольше – разница с Европой более чем в пятьсот лет – и кроме того имел отчетливую «степную» специфику. Дело в том, что традиции «степной войны», которую вели кочевники Юга против Руси, в отличие от варварских, а позже и феодальных войн средневековой Европы, требовали истребления всего племени (рода), то есть уничтожения или изъятия (увода в рабство) всего мужского, женского и даже детского населения, с тем чтобы не выросло поколение, способное отомстить [22]. Эти традиции опустошительных степных набегов сохранялись и в тот период, когда кочевники уже перешли в основном к взиманию дани с русских земель, и продолжались, в частности со стороны крымских татар, вплоть до середины XVIII столетия.
Особую роль здесь, конечно, сыграло ордынское иго. Уже первая волна монгольского нашествия на Русь была сокрушительной. «Летописи рисуют картину непрерывных татарских «ратей» в течение всей последней четверти XIII века. За 20 – 25 лет татары 15 раз предпринимали значительные походы на Северо-Восточную Русь… Из этих походов три имели характер настоящих нашествий… Владимирские и суздальские земли опустошались татарами пять раз… Четыре раза громили татары «новгородские волости»… Семь раз – княжества на южной окраине (Курск, Рязань, Муром), два раза – тверские земли. Сильно пострадали от многочисленных татарских походов второй половины XIII в. русские города Владимир, Суздаль, Юрьев, Переяславль, Коломна, Москва, Можайск, Дмитров, Тверь, Рязань, Курск, Муром, Торжок, Бежецк, Вологда. Целый ряд городов неоднократно подвергался нападению ордынцев. Так, после нашествия Батыя Переяславль-Залесский татары разрушали четыре раза, Муром – три раза, Суздаль – три раза, Рязань – три раза, Владимир – по меньшей мере два раза (да еще трижды татары опустошали его окрестности)» [23].
А вот как пишет об этом современный исследователь. «В шестидесяти километрах к юго-востоку от Рязани есть старое городище. Огромное пустое пространство, заросшее высокой травой. По краям его видны мощные земляные валы. Память о том, что здесь когда-то была цивилизация, что люди укрепляли сие странное место и что само по себе это место заслуживало серьезной защиты. Иных свидетельств человеческого существования на городище нет. Или, точнее, их надо отыскивать. Коль приглядеться, средь зарослей дикой травы можно найти основания трех старых соборов – Успенского, Спасского, Борисоглебского. Ученые отметили их табличками… Место это называется ныне Старая Рязань. Но на самом деле именно оно является истинной Рязанью – центром древнего княжества, городом, принявшим на себя первый удар идущих с востока монгольских полчищ. Нынешний областной центр по праву должен был бы носить свое исконное имя Переславль-Рязанский. Но много лет назад именно туда из разоренного нашествием центра перебралась цивилизация. Именно там разместился княжеский стол. Именно там стали жить и торговать, стремясь хоть как-то укрыться от страшных непрекращающихся набегов. И вот уже Переславль присвоил себе не только богатства, но даже имя настоящей Рязани, оставив Рязань Старую наедине со своим прошлым… Рязань не сразу погибла. Историки полагают, что после Батыева нашествия она еще долго мучилась, пытаясь возродиться. Но это, увы, оказалось невозможно. И вот ныне между валов – лишь ветер, трава и останки древних соборов» [24]…
Раз за разом накатывались монголы на русские земли, оставляя после себя безлюдную пустошь. Другой современный исследователь отмечает: «Татары уничтожили около трети всего населения Древней Руси. Считая, что тогда на Руси проживало около 6–8 миллионов человек, было убито не менее двух – двух с половиной. Иностранцы, проезжавшие через южные районы страны, писали, что практически Русь превращена в мёртвую пустыню, и такого государства на карте Европы больше нет» [25].
Это, разумеется, самым пагубным образом отразилось на экономическом состоянии Древней Руси. В то время как в Европе происходил бурный рост городов, развитие политической жизни, наук, ремесел, торговли, накопление и концентрация капиталов, «Русь была отброшена назад на несколько столетий, и… должна была вторично проходить часть того исторического пути, который был проделан до Батыя» [26]. Причем даже после свержения в 1480 г. власти Орды выплата дани татарам (Крымскому ханству), правда не всегда регулярная, сохранялась и была окончательно отменена лишь Петром I по Константинопольскому договору 1700 г.
К тому же уплата дани не гарантировала спокойствия. Татары все равно продолжали свои разрушительные набеги. От них не спасали ни крепости, спешно возводимые Москвой на южных границах, ни колоссальные лесные засеки, препятствующие продвижению конных ратей. Татары просто изменили тактику нападений. Василий Ключевский пишет, что, хорошо изучив местность, «скрывая свое движение от московских степных разъездов, татары крались по лощинам и оврагам, ночью не разводили огней и во все стороны рассылали ловких разведчиков. Так им удавалось незаметно подкрадываться к русским границам и делать страшные опустошения. Углубившись густой массой в населенную страну верст на 100, они поворачивали назад и, развернув от главного корпуса широкие крылья, сметали все на пути, сопровождая свое движение грабежом и пожарами, захватывая людей, скот, всякое ценное и удобопереносимое имущество»[27].
Набеги наносили Русскому государству колоссальный ущерб. Главной добычей татар был полон – пленников затем продавали в Константинополь, Анатолию, в государства Азии и даже Африки. Причем рабов было столько, что «один еврей-меняла, по рассказу Михалона, сидя у единственных ворот перекопи, которые вели в Крым, и видя нескончаемые вереницы пленных, туда приводимых… спрашивал у Михалона, есть ли еще люди в тех странах, или уже не осталось никого» [27]. По подсчетам некоторых исследователей, количество угнанных в рабство из русских земель на протяжении XIV – XVII веков составило около трех миллионов человек [28]. В течение долгих столетий набеги происходили чуть ли не ежегодно, а иногда и по два раза в год. «Для Крыма фактически подобный вид “хозяйственной деятельности” постепенно становился профилирующим. Если татары не совершали очередного набега на христианские земли, то у них просто возникали проблемы с продовольствием» [29].
Тень Великой Степи непрерывно нависала над Русью, и сквозь нее лишь с громадным трудом пробивались бледные всходы цивилизации.
Не менее серьезным был натиск и на западные границы России, где стремительно усиливалась Речь Посполитая. Это конфедеративное объединение Литвы и Польши становилось одной из сильнейших европейских держав, явно претендуя на то, чтобы объединить под своей эгидой всех центральных и восточных славян. Военные действия здесь шли почти непрерывно. Ф. Ф. Нестеров, цитируя В. О. Ключевского и ссылаясь на хронологические таблицы других историков, указывает, что «великорусская народность в период своего формирования за 234 года (1228 – 1462 гг.) вынесла 160 внешних войн. В XVI Московия воюет на северо-западе и западе против Речи Посполитой, Ливонского ордена и Швеции 43 года, ни на год не прерывая между тем борьбы против татарских орд на южных, юго-восточных и восточных границах. В XVII веке Россия воевала 48 лет, в XVIII веке – 56 лет. В целом для России XIII – XVIII веков состояние мира было скорее исключением, а война – жестоким правилом» [30], накладывавшим отпечаток на всю русскую (российскую) жизнь.
Подводя итог, можно сказать, что Россия платила «военный налог» гораздо больший, чем Западная Европа, и уплата такого налога, тормозящая экономическое развитие, продолжалась здесь значительно дольше.
Фатальная трудность, усугублявшая данную ситуацию, состояла еще и в том, что, ведя тяжелые войны против сильных противников, сама Русь/Россия находилась в безнадежном технологическом тупике. Главной ударной силой в средневековых войнах Европы являлась рыцарская конница. По своим боевым качествам она неизмеримо превосходила пехоту. «Во главе нескольких сотен рыцарей Карл Великий разгоняет пешее войско саксов, построенное еще по племенному принципу, и завоевы вает Саксонию. В XII веке уже саксонские рыцари, пользуясь качественным превосходством в военном деле, осуществляют свой «натиск на Восток» и истребляют славянские племена лютичей и бодричей. И только польское рыцарское войско останавливает дальнейшую немецкую экспансию. Веком раньше нормандские рыцари Вильгельма Завоевателя полностью вырубили пехоту англосаксов и сделались господами Англии» [31]. Городское ополчение было немногим лучше сельского. «В 1347 году Филипп VI Французский публично заявляет, что впредь он поведет в бой только дворян: от горожан мало проку. В рукопашной схватке они тают как снег на солнце; можно пользоваться лишь их стрелками да золотом, чтобы платить жалованье дворянам. Пусть же лучше остаются дома и стерегут своих жен и детей. А для военного дела годятся только дворяне, с детских лет изучившие его и получившие соответствующее воспитание» [31]. «Перелом в пользу пехоты наступил только в XV – XVI веках, когда на поля сражений вышли сплоченные тактические единицы («баталии») швейцарских наемников и немецких ландскнехтов. Они сокрушили рыцарскую конницу напором алебардщиков и пикинеров, тесно взаимодействовавших между собой в едином строю» [31].
Между тем создание рыцарской конницы было делом весьма дорогим. «По средневековым нормам требовался труд целой деревни (30 дворов) на содержание одного воина-феодала» [31]. Таким же дорогим было и содержание профессиональной пехоты, которая в массе своей не возвращалась после сражения к сельскохозяйственному или ремесленному труду, а оставалась солдатами, продолжающими военную подготовку. Разоренная монгольским нашествием Русь просто не могла себе этого позволить. К тому же значительная часть ее средств, которые могли бы быть вложены в военное дело, шли в виде дани в ту же Орду. Вот это и было экономическим тупиком. «Русь оказалась замкнутой в порочном круге: для того чтобы создать сильное феодальное войско, она должна была освободиться от Золотой Орды, господство которой постоянно подрывало экономическую основу, необходимую для создания такого войска; но, для того чтобы сбросить татаро-монгольское иго и отбиться от других врагов, сильную феодальную конницу (или наемное войско – А.С.) уже нужно было иметь» [31].
Это был онтологический вызов, то есть вызов, угрожающий существованию всего русского этноса. Этим историческое положение русских отличалось от положения западных европейских народов. Конечно, средневековые войны Европы также были чрезвычайно жестокими и кровопролитными, здесь также опустошались целые области и погибали массы людей, и все же европейскому феодалу (графу, барону, герцогу, королю) в голову не пришло бы начисто разрушать города или полностью истреблять население завоеванных им земель – для него и то, и другое представляло источник дохода. Европейские войны были по большей части «войнами королей» и не касались европейских народов, прообразов будущих наций. Русским же угрожало полное уничтожение этнической общности. Собственно, перед ними открывались только два возможных пути. Либо постепенная деградация и поглощение более сильными этническими соседями, как это произошло, например, со множеством финно-угорских племен, от которых остались только названия городов или земель – Пермь, Муром, Мещера, Ижора, а от других – вообще ничего. Либо распад на несколько самостоятельных этнических государств, которые в дальнейшем образовали бы отдельные нации. Так, например, случилось с германскими племенами в Европе, разошедшимися этническим веером и, по-видимому, навсегда. Скорее всего реализованы были бы оба сюжета. Для одной части русских племен – один, для другой части – другой. В любом случае единая древнерусская общность перестала бы существовать.
И вот в чем тут парадокс. Русский этнос не пошел ни тем, ни другим путем. На мощный онтологический вызов, им был дан такой же мощный, однако – асимметричный ответ. На русских землях, центром которых стала прикрытая лесами Москва, началось формирование могучего социального оператора – тиранической власти, деспотического государства, способного к мобилизации всех ресурсов, всех сил и средств, необходимых для выживания.
Данный феномен вполне понятен. Здесь работает уже упоминавшееся в предыдущей главе соображение Монтескье, связывавшего тип государственной власти с величиной территории, которая, как мы увидим чуть позже, была у восточных славян действительно велика. «Обширные размеры империи, – считал Монтескье, – предпосылка для деспотического управления. Надо, чтобы отдаленность мест, куда рассылаются приказания правителя, уравновешивалась быстротой выполнения этих приказаний; чтобы преградой, сдерживающей небрежность со стороны начальников отдаленных областей и их чиновников, служил страх; чтобы олицетворением закона был один человек; чтобы закон непрерывно изменялся с учетом всевозможных случайностей, число которых всегда возрастает по мере расширения границ государства» [32]. А если перейти на язык аналитики, то это очевидно из самых простых общесистемных соображений: тотальная мобилизация ресурсов страны требует четкого иерархического механизма. В критической ситуации необходим единый управляющий центр. Именно потому в случае серьезной военной угрозы даже в странах с сильными демократическими традициями резко усиливается централизация власти, как это было, например, в Англии и Соединенных Штатах в период Второй мировой войны: и Черчилля, и Рузвельта не без оснований упрекали тогда в диктатуре.
Правда, заметим, что «верховная власть с неопределенным, т. е. неограниченным пространством действия» (так российскую власть определял В. О. Ключевский [33] — А. С.), «несомненно была одним из главных свойств московского государственного порядка, но было бы неверно рассматривать ее как особенность, то есть как черту, выделяющую Россию из ряда других европейских государств. Власть с неограниченным пространством действия – это не национальная особенность, а сущность всего европейского абсолютизма. Филипп II (испанский король – А. С.) и Людовик XIV (французский король – А. С.) представляли собой тип европейского монарха нисколько не менее абсолютного, чем московские цари, а Карл I Стюарт (английский король – А. С.) даже накануне казни продолжал в споре со сторонниками парламентаризма отстаивать принцип монархической власти с неограниченным пространством действия» [34]. Россия от Европы отличалась лишь тем, что концентрация власти здесь шла гораздо быстрее, чем в большинстве европейских стран, и результат ее был гораздо масштабнее и отчетливее; в этом смысле Россия – во многом по необходимости – опережала Европу.
Исторический позитив данного социального преобразования свидетельствует сам за себя. Россия не только выжила в ситуации, когда казалось, что шансов на выживание у нее не было никаких, но и заняла полноправное место в ряду могущественнейших европейских держав.
На фундаментальный вопрос «быть или не быть?» Россия ответила: «быть!».
Однако одновременно с этим развивался и другой не менее важный процесс: в ювенильном сознании русского этноса сформировался архетип власти и государства, который стал одной из базисных национальных констант.
Причем данный архетип, как и положено архетипу, породил целый ряд принципиальных характерологических черт.
Священный дракон
Прежде всего, это сакральность государства и власти. Тирания в тех исторических обстоятельствах, при которых складывалась молодая Россия, была единственным механизмом, который мог сконцентрировать энергию этноса в мощный деятельностный порыв, обеспечивающий выживание, и нет ничего удивительного, что именно эта особенность власти путем бессознательного импринтинга зафиксировалась в русском этническом подсознании. Государство стало для русского человека чем-то священным. Власть превратилась в гарант независимого этнического бытия. Какой бы жестокой и отвратительной она ни была, какие бы непомерные тяготы ни налагала она на страну, ее право на властвование сомнению не подвергалось: только она обладала той всесокрушающей силой, которая позволяла этносу существовать.
Дракон был грозен, безжалостен и свиреп, в его облике и поведении не было ничего человеческого, он требовал для пропитания немыслимого количества жертв, однако в минуту смертельной опасности, когда решался действительно главный вопрос – быть нации или не быть, именно он извергал пламя, уничтожающее врагов.
Любопытное наблюдение сделал в этой связи В. Соловей, также предполагающий наличие в русском национальном характере архетипа власти и государства. «Если верна максима о наших недостатках как продолжении наших достоинств, – пишет автор, – то у русского инстинкта власти нетрудно обнаружить фундаментальное положительное измерение. Глубинная психологическая нить, связующая русских людей с властью и между собой, не рвалась даже тогда, когда страна, шла, что называется, вразнос… Россия, в силу необъятности своих пространств открывавшая прекрасные возможности обособления, создания на ее территории немалого числа русских государств (по примеру Германии или Италии), никогда не знала сколько-нибудь влиятельного и массового великорусского этнического сепаратизма» [35]. Автор приводит показательную цитату из И. Л. Солоневича, эмигрантского философа, монархиста, также исследовавшего этот вопрос: «В Смутное время Строгановы имели полную техническую возможность организовать на Урале собственное феодальное королевство, как это в аналогичных условиях сделал бы и делал на практике любой немецкий барон. Вместо этого Строгановы несли в помощь созданию центральной российской власти все, что могли: и деньги, и оружие, и войска. Ермак Тимофеевич, забравшись в Кучумское царство, имел все объективные возможности обрубиться в своей собственной баронии и на всех остальных наплевать. Еще больше возможности имел Хабаров на Амуре… если бы он обнаружил в себе желание завести собственную баронию, а в своих соратниках – понимание этого… Даже и те русские, которые ухитрились угнездиться в Северной Америке – в нынешней Аляске и Калифорнии, и те ни разу не пытались как бы то ни было отделиться, отгородиться от центральной русской власти и завести свою собственную баронию» [36]. В. Соловей также указывает, что и раскольники, религиозные оппозиционеры, которых жестоко преследовала центральная власть, никогда, в отличие от протестантов в Европе, не выступали с сепаратистскими лозунгами. «Более того, старообрядчество воленс-ноленс даже сотрудничало с империей и укрепляло ее. Старообрядцы распахивали и осваивали Сибирь, продвигая империю на восток; поселяясь на русских “украинах”, они стали щитом на ее рубежах; втягиваясь в систему экономических отношений, служили укреплению имперской мощи. Это ведь старообрядческие промышленники налаживали военное производство для “петербургского Антихриста” – Петра I и превращали Урал в кузницу империи… И это притом, что до реформ Александра II власть относилась к старообрядцам хуже, чем к иудеям или самым радикальным сектантам» [37]. В крайнем случае они предпочитали коллективные самоубийства (самосожжения в своих скитах), но не пытались начать войну против власти и государства.
Резко усиливал сакральность государственной власти и теософский концепт «симфонии», воспринятый Русью от Византии. Единство светских и церковных властей, их мировоззренческое согласие (гармония) и сотрудничество (синергия) освятило земную, светскую власть авторитетом власти небесной, которую персонифицировал собой самодержавный монарх. Даже лицезрение его было подобно лицезрению бога. Вот как описывает Лев Толстой чувство, охватившее молодого Петю Ростова при виде императора Александра I: «Наконец вышли еще четверо мужчин в мундирах и лентах из дверей собора. «Ура! Ура!» – опять закричала толпа. – Который? Который? – плачущим голосом спрашивал вокруг себя Петя, но никто не отвечал ему; все были слишком увлечены, и Петя, выбрав одного из этих четырех лиц, которого он из-за слез, выступивших ему от радости на глаза, не мог ясно разглядеть, сосредоточил на него весь свой восторг, хотя это был не государь, закричал «ура!» неистовым голосом… – Ангел, отец! Ура, батюшка!.. – кричали народ и Петя, и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастия» [38]. Какие бурные переживания! Какой высокий накал эмоций! Разве можно это сравнить со сдержанным «сир!» – так обращался французский дворянин к Людовику XIV. Возможно, дворянин при этом и испытывал трепет, (особенно если это был небогатый провинциал), но – трепет от земного могущества власти, а не от ее надмирной божественности.
В России власть не трансформировалась в простой «регулятор рынка», как это постепенно произошло на Западе в итоге демократических революций XVII – XVIII веков, а сохранила свое мистическо-религиозное содержание, свойственное древним деспотиям Востока. Она представляла собой земное воплощение бога, а бог вправе требовать от человека отдачи всех его сил. Отсюда – безусловный приоритет государственного над личным, включенность каждого в выполнение общенациональных задач.
В социальных отношениях это было оформлено как идеологема служения – тоже специфически отечественный феномен, входящий в русский национальный характер как его неотъемлемая черта.
В отличие от Европы, где феодал (дворянин) имел с сюзереном договорные (конвенциональные) отношения, в которых четко и недвусмысленно обозначались обязанности и права обеих сторон, в русском национальном сознании культивировалась идея бессрочного служения государству: по отношению к власти дворянин имел только обязанности и почти никаких прав. Он уже по сословному статусу своему обязан был служить практически всю жизнь. Государственная служба стала в России тотальной. Выработался совершенно особый социальный тип «человек служивый», который принадлежал не себе, но той высшей силе, которая его породила. П. Н. Милюков даже считал, что в России не сословия создали государство, как это произошло на Западе, но напротив – государство породило сословия [39], что и зафиксировала Табель о рангах, установленная Петром. Более того, именно Петр институционализировал данную идеологему. По мнению М. Н. Виролайнен, при Петре I государство «превращается в совершенно новую для русской жизни реальность. Если раньше присягали только государю, то теперь наравне с ним присягают государству. Если раньше государь виделся на вершине земной иерархии и единственная власть, которой он подчинялся, была властью Божией, то теперь Петр поставил государя в »подчиненное отношение к государству как к верховному носителю права и блюстителю общего блага. На свою деятельность он смотрел как на службу государству, отечеству” (Ключевский). Именно тогда служба на пользу государству стала рассматриваться как главная обязанность каждого члена общества, организующая весь строй жизни» [40]. А в афористической форме ту же самую мысль выразил маркиз де Кюстин: «В России вам не позволят прожить, не жертвуя всем ради любви к земному отечеству, освященной верой в отечество небесное» [41].
Только во второй половине XVIII столетия, согласно «Манифесту о вольности дворянства», изданному Петром III и подтвержденному Екатериной II, дворяне были освобождены от обязательной гражданской или военной службы, могли теперь выходить в отставку и беспрепятственно выезжать за границу. То есть, они получили от власти некоторые права. Интересно, что В. Соловей интерпретирует данный факт как одну из главных причин трагического раскола между элитами и народом: низшие сословия, от служения государству были вовсе не освобождены и сочли эти вольности изменой фундаментальному принципу русского государственного бытия [42]. Возможно, что жестокости Октябрьской революции, которая, несмотря на свою социалистическую направленность, была, в том числе, и запоздавшей «сословной войной», объясняются подсознательной убежденностью низших сословий в исторической измене «бояр»: те отреклись от службы собственному отечеству.
Аналогичным образом обстояло дело и в мировоззренческих координатах «низов». Здесь идеологема служения представала в виде высокого русского патриотизма. Об этом тоже сказано в книге Ф. Ф. Нестерова [43]. Конечно, патриотизм, понимаемый в данном случае как готовность нации к сверхусилиям, к жертвам и подвигам ради защиты своей страны, не является чисто русским изобретением. Еще Гораций в первом веке до нашей эры провозгласил: «Радостно и почетно умереть за отечество». Однако и здесь наличествует принципиальная разница с европейским сознанием. Войны Средневековья, как мы уже говорили, при всей их жестокости и неисчислимом количестве жертв не были для европейцев онтологическими: борьба там шла в значительной мере за славу, за власть, за земли, за перераспределение средств. Европейским народам, прообразам будущих наций, было в общем-то все равно, кто ими правит – граф, герцог или барон – в их жизни ничего не менялось. Войны в Европе даже в Новое время были «играми королей» – их вели не нации, не народы, а лишь политические элиты, опирающиеся на профессиональные армии. Вероятно, поэтому в Европе возник феномен «почетной капитуляции»: военачальник, исчерпав все имеющиеся ресурсы, имел право сдаться противнику, который был ему вовсе не враг, а – партнер по великолепной военной игре. Так же к этому относилосьи население европейских стран. Вот как описывает французский офицер вступление армии Наполеона в Вену: «Жители обоих полов теснились в окнах; красивая национальная гвардия, расположенная на площадях в боевом порядке, отдавала нам честь, их знамена склонялись перед нашими орлами, а наши орлы – перед их знаменами. Ни малейший беспорядок не нарушал этого необыкновенного зрелища»… «В Пруссии все происходит столь же красиво. Штеттин, первоклассная крепость с многочисленным гарнизоном и сильной артиллерией, капитулирует перед полком французской кавалерии. Под угрозой бомбардировки сдается Магдебург. Его гарнизон после того, как сложил оружие, проходит перед маршалом Неем под мелодичные звуки оркестра. Магистрат Берлина в пышном наряде преподносит Наполеону ключи города на бархатной подушке. Но и Париж в 1814 году (когда к нему подошли войска антинаполеоновской коалиции – А. С.) не остается в долгу: как только стало известно, что штурма города не будет, а капитуляция подписана, нарядная веселая толпа заполняет бульвары для встречи победителей» [43].
В русском национальном сознании такое поведение было исключено. Французы могли воевать ради славы, немцы могли воевать ради денег (немецкие ландскнехты составляли значительную часть наемных войск европейского Средневековья), англичане могли воевать ради рынков и торговых путей, но русские – так уж сложилась история – воевали, как правило, ради защиты отечества. Война не являлась для них красивым спектаклем, который нужно было правильно разыграть, а трагедией, влекущей за собой тяжелые жертвы, лишения, смерть. В этих условиях ни о какой «почетной капитуляции» речи не шло. Русский солдат, офицер, военачальник сдаться не мог – это почти однозначно расценивалось, как предательство. Наполеон напрасно ждал на Поклонной горе ключей от Москвы, никому и в голову не пришло под торжественный барабанный бой склонять перед ним знамена. Точно также и Гитлер напрасно ждал капитуляции осажденного Ленинграда – защитники города во множестве умирали, но не сдавались. Характерны в этом смысле распоряжения Петра I, отданные им войскам перед Полтавской битвой: «Я приказываю вам стрелять во всякого, кто бежать будет, и даже убить меня самого, если я буду столь малодушен, что стану ретироваться от неприятеля» [43]. А «в составленном царем морском уставе говорилось: “Все воинские корабли Российские не должны ни перед кем спускать флаги, вымпелы и марсели, под страхом лишения живота”. Ни один европейский государь не отдавал никогда подобных распоряжений, ни один европейский морской устав не грозит смертной казнью за сдачу потерявшего боеспособность корабля» [43]. Фридрих II Прусский не случайно после одного из сражений сказал, что русского солдата мало убить, его еще надо и повалить, чтобы он упал. Правда, некоторые авторы приписывают данное высказывание Наполеону, но сам факт от этого сомнению не подлежит.
И вот еще эпизод, случившийся уже в наши дни. Когда во время операции по присоединению Крыма украинский военный корвет «Тернополь» получил от российского вице-адмирала ультиматум о сдаче, то его командир, капитан третьего ранга Максим Емельяненко ответил: «Русские не сдаются!»[44]. Еще раз повторим: это был корвет военно-морских сил Украины. То есть, данная мировоззренческая компонента работает до сих пор.
В общем, выход из тупика, в котором пребывала средневековая Русь, был найден. Будучи не в состоянии создать армию европейского образца (рыцарскую конницу и «баталии» профессиональных наемных солдат), Москва, начавшая уже представительствовать за всю страну, использовала тот ресурс, которым Европа в эту эпоху пренебрегала. На поля сражений начало выходить народное ополчение – мужики, вооруженные вилами, дубинами, кольями, топорами. Внешне это выглядело парадоксально: при сравнительно малочисленном населении (о чем мы скажем чуть позже), слабой экономике и явном недостатке денежных средств Россия в критические моменты могла выставить армию, большую нежели армия любой из европейских держав [45]. Разумеется, потери такой армии при столкновении с армией профессиональной были, соответственно, велики: и крестьяне, взятые от сохи, и горожане-ремесленники были заведомо слабее ландскнехтов или тех же монголов-кочевников, годами оттачивавших умение воевать. Однако история оценивает не жертвы, а результат. Находясь в ситуации полной и хронической безнадежности, Россия сумела одержала ряд принципиальных побед, пусть даже они были достигнуты не умением, а числом.
Это тоже одно из важнейших отличий России от Запада. Поскольку война в России (напомним, как и война в Испании) изначально была онтологическим вызовом, ставящим перед всем этносом фундаментальный вопрос «быть или не быть», постольку она стала общенародным делом, имеющим национальный масштаб. В русских войнах участвовали не только элиты, но – действительно весь народ. Выживание всех было залогом выживания каждого. Воинский героизм обязан был проявлять и представитель высших сословий, и простолюдин. Само восприятие героизма в России было иным. Западный рыцарь, даже если он совершал подвиг во исполнения долга перед сюзереном, все равно совершал его главным образом для себя: вся честь и слава доставались ему, о чем свидетельствует, например, «Песнь о Роланде». Русский человек, том числе дворянин, совершал свой подвиг главным образом во имя государства (отечества): честь и слава доставались не столько ему, сколько той нации, той стране, к которой он принадлежал.
Соответственно, иным был характер русской войны. Являясь по природе своей народной, подразумевающей участие масс, она не подчинялась законам европейской «игры королей». Побежденная Вена, конечно, могла рукоплескать войскам Бонапарта, демонстрирующим эффектный церемониальный шаг, но в России они вступали в сожженные и покинутые города. Вспомним, как писал об этом Л. Н. Толстой. «Со времени пожара Смоленска началась война, не подходящая ни под какие прежние предания войн. Сожжение городов и деревень, отступление после сражений, удар Бородина и опять отступление, пожар Москвы, ловля мародеров, переимка транспортов, партизанская война – всё это были отступления от правил… Несмотря на жалобы французов о неисполнении правил, несмотря на то, что русским, высшим по положению людям казалось почему-то стыдным драться дубиной… дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупою простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло всё нашествие» [46]. А в завершение, вероятно, самая знаменитая цитата из романа «Война и мир», где Толстой выражает русскую национальную суть. «И благо тому народу, который не как французы в 1813 году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передает ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменяется презрением и жалостью»[46].
Идеологема служения утвердилась в России практически во всех областях: в политике, в экономике, в социальной сфере, в науке, в культуре. С чрезвычайной энергией использовала эту идеологему советская власть, вообще эффективно, хотя зачастую и скрытно, апеллировавшая к русским этническим архетипам. Вся культура советского времени – книги, фильмы, спектакли – была «заточена» в государственно-патриотических координатах. Каждый советский человек знал, что: «Забота у нас простая, / Забота наша такая: / Жила бы страна родная, – / И нету других забот». Каждый помнил, что: «И где бы ни жил я и что бы ни делал – / Пред Родиной вечно в долгу». Каждый внутренне осознавал, что если уж наступает час испытаний, то он наступает и для него: «И значит нам нужна одна победа. / Одна на всех, мы за ценой не постоим» [47]. Все колоссальные жертвы были этой идеологемой оправданы, все силы советских людей были направлены на укрепление мощи советского государства.
Государственный патриотизм как осознание общности национальной судьбы, являющийся, на наш взгляд, главным признаком формирования нации, возник в России опять-таки значительно раньше, чем в Европе, где он начал обретать мировоззренческую операциональность лишь в XVII веке, когда из территориального хаоса Средневековья стали постепенно всплывать стабильные национальные государства. А европейские войны стали общенародными, то есть войнами наций, и не войнами королей, лишь с конца XIX – начала ХХ века.
Вот фактор, который в значительной мере определил русский национальный характер.
Под давлением географии, под давлением геополитических обстоятельств, которые сложились именно так, русские превратились в нацию намного раньше, чем англичане, голландцы, немцы, французы, раньше кристаллизовали ее в виде иерархических властных структур и значительно раньше наполнили интегративным мировоззрением патриотизма. Когда Людовик XIV провозглашал: «Государство – это я», русские уже знали: «Государство – это мы», и соответствующим образом реагировали на вызовы природы или истории.
Другое дело что по некоторым фундаментальным параметрам «национальность» русских, видимо в силу преждевременного ее рождения, существенно отличалась от «национальностей» европейцев.
Я, ты, он, она…
Выскажем мысль, которая, вероятно, покажется спорной и тем не менее, как нам представляется, имеет право на существование.
Выглядит она так.
Русский этнос, в отличие от многих других, никогда не имел сугубо этнической идентичности – он всегда был включен в идентичность более высокого уровня.
Это характерно уже для периода Древней Руси. Местная идентичность, к тому же носившая еще отчетливо племенной характер, была в то время несомненно сильнее общей этнической идентичности. Тогдашний русский ощущал себя в первую очередь киевлянином, галичанином, ярославцем, владимирцем, новгородцем, и только уже потом – этнически русским. Впрочем, доминирование местной идентичности над национальной типично и для других крупных этносов, складывавшихся из конгломерата родственных между собою племен. Специфика собственно «русскости» заключалась на данном этапе в том, что она имела не столько этнический, сколько теллурический (территориальный) оттенок. Здесь она работала в полную силу. Русскость определялась через принадлежность к единой земле, что весьма убедительно выражено в летописных источниках: «…откуду есть пошла Руская земля… откуду Руская земля стала есть» («Повесть временных лет»)[48], «О, Русская земля, ты уже за холмом» («Слово о полку Игореве») [49], «Слово о погибели Русской земли» [50], и т.д. и т.п. Никаких сказаний о «земле английской», «земле французской», «земле голландской», насколько известно, в соответствующих национальных летописях не содержится.
Уникальная теллурическая идентичность – это особенность именно начального русского этноса. И возникла она, вероятно, как следствие легендарного «призвания варягов». Здесь, на наш взгляд, произошла двойная символическая инверсия: микроэтноним «русь», как варяги предположительно называли себя, превратился в топоним, покрывающий всю «русскую землю», то есть землю, где властвовала когорта «русских князей» [51], а топоним по прошествии времени вновь стал этнонимом, обобщив таким образом все населявшие данную область славянские племена. Заметим, что это косвенный довод в пользу норманнской теории, поскольку антинорманисты при всем их патриотическом темпераменте внятно объяснить, откуда взялось самоназвание «русский народ», все же не могут.
В свою очередь, в период Московского царства преобладала московская, то есть государственная, идентичность. Учитывалось прежде всего подданство (политическое гражданство), а конкретная национальная принадлежность значения не имела. Татарский князь, поступивший на службу к Москве, имел такие же этнические права, как и князь рода Рюриковичей. Он во всех отношениях был ничуть не менее «русским». Вспомним хотя бы гротескное, но весьма показательное «воцарение» касимовского хана Симеона Бекбулатовича, сначала посаженного Иваном Грозным на престол «великого князя всея Руси», а потом ставшего «великим князем Тверским».
Точно также в период имперской России доминировала имперская идентичность. Русским мог считать себя каждый, кто принимал российское подданство и строил свою жизнь в соответствии с ним – этот термин обозначал опять-таки не столько национальность, сколько гражданство. Князь Багратион, например, недовольный ходом военных действий против Наполеона в Отечественной войне 1812 г., писал Аракчееву (а в действительности, вероятно – для сообщения императору Александру I): «…вся главная квартира немцами наполнена так, что русскому жить невозможно» [52]. Напомним, что Багратион по национальности был грузином, более того – происходил из царской династии. Это, как видим, нисколько не мешало ему называть себя русским.
Правда, сильный крен в сторону этнической русскости был сделан в короткое царствование Александра III. Но во-первых, уже был близок финал Российской империи: «кого бог хочет покарать, того лишает разума». А во-вторых, учитывая иностранные браки русских царей, в самом императоре Александре III было по разным подсчетам от 1/32 до 1/96 собственно «русской крови», что – еще раз подчеркнем – нисколько не мешало ему считать себя истинно русским.
И наконец, в период существования СССР приоритет имела советская идентичность. Была провозглашена новая историческая, социальная и интернациональная общность «советский народ», имеющая единую цель – построение коммунизма52. Предполагалось, что собственно «национальная общность находится в органическом единстве с <этой> более высокой, интернациональной общностью, и представители любой нации и народности СССР считают себя прежде всего советскими людьми» [53].
Заметим, что это не было идеологическим преувеличением. Наднациональная общность «советский народ» действительно существовала. Об этом свидетельствует и его единство в Великой Отечественной войне, поскольку большая война всегда является проверкой полиэтнического государства на прочность, и громадное количество межнациональных браков, которые воспринимались тогдашним сознанием не как эксклюзив, а как бытийная норма, и весьма пестрый, именно в национальном аспекте, состав теперь уже советских властных элит. Вспомним: Сталин – грузин (или – огрузиненный осетин), Каганович – еврей, Микоян – армянин, Брежнев – видимо, украинец [54], Пельше (член политбюро ЦК КПСС) – латыш, Шеварднадзе (член политбюро ЦК КПСС, министр иностранных дел СССР) – грузин, Алиев (член политбюро ЦК КПСС) – азербайджанец, Кунаев (член политбюро ЦК КПСС) – казах, Громыко (член политбюро ЦК КПСС, министр иностранных дел СССР, председатель Президиума Верховного Совета СССР) – белорус, а также: маршал Рокоссовский – поляк, маршал Баграмян – армянин, маршал Москалено – украинец…
Фактически русский этнос никогда не был самим собой. Он всегда выступал в истории как некое надэтническое сообщество. Он отождествлял себя не столько с нацией, сколько с государством, и культивировал в себе не столько этнические, сколько государственные черты.
Разумеется, эту особенность русской национальной идентичности можно было бы объяснить, исходя из предшествующих исторических обстоятельств: сверхнапряжение, вызванное колоссальным военным давлением, под котором долгое время существовал русский этнос, требовало мобилизации всех имеющихся ресурсов, при этом национальные характеристики отступали на второй план. Они как бы растворялись в общей задаче. Однако это лишь частичное объяснение. В «географических координатах» существовал еще один принципиальный момент, непосредственно повлиявший на данный феномен.
Сформулировать его можно так: громадная территория проживания русских (впоследствии россиян) при относительной малочисленности населения.
Действительно, уже Киевская Русь по своим размерам была сопоставима со всей Европой, а далее Россия расширилась до Урала, включила в себя Сибирь и Дальний Восток, присоединила южные земли, Украину и Крым, затем – Прибалтику, Финляндию, Польшу, Кавказ, Среднюю Азию. Возникла одна из крупнейших территориальных империй, претендовавшая в виде «русской Аляски» даже на часть Северо-Американского континента. Причем, если иметь в виду территории южного и в особенности восточного направления, то после разгрома Крымского и Казанского ханств, здесь не было ни плотного инокультурного населения, ни сильных государственных образований, способных противостоять русской экспансии. «Противники, попадавшиеся землепроходцам (двигавшимся на Урал, в Сибирь и на Дальний Восток – А. С.), вообще выглядели не политическими силами, а просто компонентами сопротивлявшихся освоению ландшафтов, «этно-экоценозов». Серьезные же соперники русских были на этом направлении в страшной дали за трудными пространствами, делавшими восточную границу открытой до встречи с китайцами и долгое время неопределенной даже потом» [55].
В связи с этим ряд авторов полагает, что именно необозримость «пустых» русских пространств, позволявших, начиная уже с ранней истории, непрерывно осваивать все новые и новые сельскохозяйственные угодья, объясняет более поздний, чем в Западной Европе, переход от подсечно-огневого земледелия с характерной для него непрочной оседлостью к земледелию пашенному, преимущественно оседлому, основанному на севообороте, и потому – замедленное технологическое развитие русского/российского государства, а также – долгое сохранение в России неэффективной общинной собственности [56].
Более того, отсутствие на Востоке сильных соседей породило естественное распространение русских в том направлении, что, с одной стороны, в течение многих веков поглощало пассионарную часть населения, а с другой – способствовало воспроизведению на «пустых территориях» архаических социальных структур. Если Европа, где на рубеже XVI – XVII веков свободных земель уже почти не осталось, по необходимости перешла к интенсификации производства, к освоению капиталистических хозяйственных форм, то Россия еще долгое время шла экстенсивным путем развития, осваивая Юг и Восток.
Интересное, и, главное, убедительное объяснение русской экспансии в сторону Тихого океана предложил Александр Эткинд [57]. Изучив документы соответствующей эпохи, он сделал вывод, что основным экспортным ресурсом Московского царства была пушнина. Она имела тогда такое же значение для бюджета страны, как сейчас нефть и газ. В XVI века Москва (через Новгород) поставляла на Запад до 500 тысяч шкурок серой белки в год – фактически вся Европа, особенно ее средний класс, бюргеры, уже достаточно многочисленные в те времена, носили одежды, сшитые из московских скорняжных поставок. А на доходы от этого экспорта Москва закупала то, чего ей не доставало, прежде всего – серебро, предметы роскоши и оружие. Причем, когда появились в Европе первые мануфактуры и беличьи шкуры начала вытеснять более дешевая и удобная английская шерсть, Москва сместила поставки в сегмент дорогих мехов – куницы, чёрно-бурой лисы и соболя: класс зажиточных людей в Европе тоже уже достаточно вырос, чтобы обеспечить этим мехам устойчивый сбыт. Поставки же такого сырья требовали непрерывного расширения охотничьих территорий, чем и объясняется непрерывный русский фронтир. В частности, покорение Иваном Грозным Казанского ханства было вызвано в значительной мере тем, что оно перекрывало Москве восточные промысловые трассы.
Аналогичная модель экономики была воспроизведена и в послеперестроечную эпоху: в странах, где индустриальные ресурсы сырья закончились или были существенно ограничены, начался переход к постиндустриальному производству, Россия же, где нефти, газа, металлов было еще достаточно, двинулась привычным путем экстенсивного сырьевого развития. То есть, опять положилась на экспорт «беличьих шкур». В общем, как выразился В. С. Черномырдин, «народный сказитель», долгое время бывший премьер-министром России, «какую партию ни создаем, а все равно получается КПСС».
Что же касается численности исторических россиян, то вопреки общепринятым представлениям русские никогда не были обширным народом. Климатические условия северо-востока Европы, где формировалось русское этническое ядро, холодный климат и скудные почвы, дававшие очень умеренный урожай, не способствовали демографической пролиферации. Вплоть до XIX столетия численность населения России была существенно ниже, чем во Франции и Италии, сопоставима с численностью населения Польши и значительно уступала совокупной численности европейцев.
Приведем для сравнения следующую таблицу [58].
Население в млн. чел:
Века | Россия | Франция | Италия | Польша |
X | 5,3 | 6,5 | 7 | 1,4 |
XVI | 5,6 | 18 | 11 | 7,5 |
XVII | 10-11 | 20 | 12 | 11 |
XVIII | 11-14 | 21 | 13 | 12,3 |
XIX | 38 | 28 | 17 | — |
начало XX | 133 | 40 | 32 | — |
Как видим, разница была весьма ощутимая.
И это, повторим, при огромных пространствах расселения русского этноса.
Причем, даже когда население России стало расти, на него все равно давил высокий уровень смертности. Еще в конце XIX столетия средняя продолжительность жизни в России составляла 31 год у мужчин и 33 года у женщин. По этому показателю развитые державы Европы превосходили ее не менее, чем на 15 лет [59].
Удержать большие пространства можно было либо военной силой – и такое направление реализовали колониальные империи европейских стран: Британская империя, Голландская империя, Португальская, Испанская, Бельгийская империи, осваивавшие «туземные территории» методом талассократии [60] (его также можно назвать «вахтовым методом», хотя «вахта», то есть служба в колонии, могла продолжаться всю жизнь), либо – за счет идентификационного единства колоний и метрополии, то есть за счет включения колониальных народов в общий имперский народ.
Этим принципиально иным путем пошла Россия, где действительно считались нормой межнациональные браки, причем как для высших, так и для низших сословий, а кроме того являлась нормой инкорпорация местных национальных элит в разряд властной имперской элиты.
Ни то, ни другое в европейских колониальных империях не практиковалось. Невозможно было представить, чтобы англичанин, пусть даже мелкий клерк Ост-Индийской компании, женился на местной девушке и уж тем более – чтобы англичанка, «белая женщина», вышла замуж за индуса или араба. Так же невозможно было представить, чтобы туземный аристократ, пусть даже князь или раджа, занимал бы высокую должность в английском правительстве. Править Англией мог только коренной англичанин. Между тем треть дореволюционной российской аристократии составляли выходцы из Золотой Орды, Казанского, Астраханского и Сибирского царств [61]. Кроме того сразу приходят на ум неистовый протопоп Аввакум – мордвин, его идеологический оппонент патриарх Никон – тоже мордвин, опять-таки Багратион, князь, герой войны против Наполеона – грузин, граф Нессельроде, канцлер Российской империи, министр иностранных дел – немец, граф Лорис-Меликов, министр внутренних дел при императоре Александре II – армянин, генерал Корнилов, главнокомандующий Русской, а затем Добровольческой армией – наполовину казах. Или – Владимир Иванович Даль, сын датчанина и француженки, российский академик, составитель «Толкового словаря живого великорусского языка». Или уже упоминавшийся российский историк Иван Александрович Бодуэн де Куртенэ.
Традиция эта очень давняя. Князь Игорь Святославич, например, герой «Слова о полку Игореве», был на три четверти половец – его мать и бабка были чистокровными половчанками. Если же говорить о представителях западно-европейских народов, то они включались в состав российской элиты вообще безо всяких проблем. «Даже в [18]80-е годы, в период наибольших успехов панславистской пропаганды, около 40% постов в высшем командовании занимали русские немецкого происхождения. В некоторых министерствах их доля была еще выше: в Министерстве иностранных дел – 57%, в военном министерстве – 46%, в Министерстве почт и телеграфа – 62%. В целом треть всех высших государственных чиновников, армейских и морских офицеров и членов Сената были лицами немецкого происхождения, в то время как немцы составляли не более 1% населения России» [62].
В подтверждение перечисленных фактов можно также привести воспоминания С. М. Буденного, советского маршала, героя гражданской войны, начинавшего свою службу вахмистром в царской армии: «Я попал в третий взвод, которым командовал поручик Кучук Улагай, по национальности карачаевец. Командиром эскадрона был кабардинский князь ротмистр Крым Шамхалов-Соколов. Полком командовал полковник Гревс, а дивизией – генерал-лейтенант Шарпантье» [63]. Армия, тем не менее, была русской. Символично и то, что «Николай II уже после опубликования манифеста об отречении получил телеграммы с выражением безусловной верности от генерала Иванова, генерала графа Келлера и генерала хана Нахичеванского» [64].
Универсальность «русскости», субстратом которой служила начальная теллурическая идентичность и которая в этнософии, пытавшейся объяснить данный феномен, представала как «всеединство» или «вселенскость» [65], ее гражданский, в основном этатистский, и даже метафизический, а не этнический статус – это тоже архетипическая особенность русского этноса, порожденная, как нам представляется, спецификой его исторической географии.
Эту особенность можно определить как архетип всеединства. Русский, по крайней мере до недавнего времени, готов был признать русским каждого, кто живет в России и хотя бы немного изъясняется на русском языке. В предельном случае русский готов был признать русским весь мир – подобным качеством не обладал ни один из европейских народов: англичане, немцы, французы не признавали «своими» (и, в общем, не признают до сих пор) тех, кто отличается от них по этническим характеристикам.
Более того, русские всегда с необычайной легкостью воспринимали элементы чужой культуры, восхищаясь ею и делая ее частью своей. В период среднеазиатских походов (вторая половина XIX века), когда к России были присоединены Хива, Бухара, Ташкент, русские офицеры запросто облачались в местного пошива халаты, а еще раньше во время длительной Кавказской войны щеголяли в горской одежде, каковая мода и закрепилась в российской армии, особенно в кавалерийских частях. В дневнике Печорина об этом сказано так: «Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна лишнего, оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный, не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую посадку: ничем нельзя так польстить моему самолюбию, как признавая мое искусство в верховой езде на кавказский лад» [66]. Добавим, что барон Врангель именно за свое пристрастие к черкеске черного цвета получил прозвище «черный барон». В черкеске ходил и генерал Слащев, командовавший у Врангеля обороной Крыма, – он стал прообразом генерала Хлудова в пьесе Михаила Булгакова «Бег». Черкески в качестве официальной военной формы носили также офицеры Лейб-Гвардейской казачьей сотни в 1829–1855 гг. Даже «наше всё», Александр Сергеевич Пушкин «рядился и по-молдавански в Кишиневе, и по-гречески – в Одессе» [67]. Однако британский офицер в национальной индийской одежде или французский офицер в одежде алжирца – это, конечно, абсурд.
Приятие чужого заметно даже на уровне бытового сознания. Если французу сказать, что он типичный русский, тот, скорее всего, обидится. А если русскому сказать, что он типичный француз, то это воспринимается как комплимент. Печорин ведь горд, что его принимают за кабардинца. Особенно эта разница заметна у женщин. Сравнение русской женщины с француженкой, итальянкой, полькой всегда воспринимается положительно. Зато «гордая полячка» вряд ли будет обрадована, если ей заметить, что она похожа на русскую.
Архетип всеединства сделал Россию странной империей – империей, где титульная нация, то есть собственно русские, не имела никаких преимуществ перед колониями. Более того, именно русское большинство несло основные тяготы имперского существования: налоги, особенно в советское время, перераспределялись в пользу национальных окраин, крепостное право, пока оно не было отменено, существовало лишь в пределах чисто русских земель, набор в армию шел в основном среди русского населения, грамотность и уровень жизни в русских провинциях был ниже, чем в западных, польских и финских, областях империи [68]. Как метко заметил тот же автор, Россия была «империей наоборот»: не столько метрополия существовала за счет колоний, сколько колонии развивались за счет метрополии.
Следствием этого явился чрезвычайно редкий феномен: добровольное вхождение «колоний» в состав «империи». Начиная с XVII века к России добровольно присоединились Абхазия, Башкирия, Грузия (по крайней мере в виде Картлийского царства, каковым она являлась тогда), Казахские жузы (большие территориальные объединения казахских племен), Киргизия, Украина, Тува. С аналогичной просьбой к Петру I обращался Дмитрий Кантемир, князь Молдавии. Мысль об объединении Болгарии и России высказывал первый секретарь болгарской компартии Тодор Живков. Не прочь были войти в Советский Союз Монголия и, по слухам, даже Ангола, хотя последняя не имела с ним общих границ. Российская империя потому, вероятно, и просуществовала так долго – сначала в виде царской России, а затем в виде СССР – что национальные республики в ней чувствовали себя не колониями, а частью великого государства, созданного в том числе и для них.
Разумеется, национальный пейзаж в имперской России нельзя было назвать идиллическим. Были два польских восстания, которые пришлось подавлять военной силой. Была черта оседлости и цензы на образование для евреев. Было отчетливое брожение в Финляндии после того, как сначала Александр III, а затем Николай II попытались унифицировать ее особый статус, предполагавший наличие у финнов собственной конституции, собственного парламента, собственной валюты и даже права внутреннего делопроизводства на финском языке. Одновременно шел процесс насильственной русификации малых народов – имперская власть противилась возрождению национальных языков и культур.
И тем не менее, позитив долгое время преобладал. Даже после распада имперской России, а также – после распада СССР большинство российских народов, в отличие от народов колониальных империй Запада, предпочло остаться в российской «семье». Архетип всеединства цементировал Россию сильней, чем классическое имперское принуждение, непрерывно взращивающее лишь «гроздья гнева».
На основе данного архетипа Россия создала уникальное этнокультурное образование – универсальную нацию, способную, как вселенная, к бесконечному расширению – к наращиванию этнического разнообразия при сохранении системной целостности. Идеологический хит советского времени: «Я, ты, он, она, / Вместе – целая страна. / Вместе – дружная семья, / В слове «мы» – сто тысяч «я» [69], – отражал, пусть в несколько преувеличенном виде, подлинную реальность.
В принципе, многие современные нации (суперэтносы по классификации Л. Н. Гумилева) проходили период универсализма: из близкородственных этносов (народностей, народов, племен) формировались национальные общности. Однако на этом процесс, как правило, и заканчивался. Далее начиналась локализация: установление четких, культурных и языковых, национальных границ.
История знает всего два примера, когда нациям удалось создать устойчивую универсальную идентичность, – это американцы и русские. Причем американцам все же было намного легче: в «плавильный тигель» Америки попадали не крупные этнические целостности (народы), а отдельные личности или мелкие организованности в виде семей и религиозных общин, включение их в универсальную идентичность не было обременено территориальной традицией.
Интересно также, что именно эти нации превратились в крупнейшие мировые державы ХХ века.
Объясняется это, конечно, не только национальным универсализмом, но и наличием у обеих наций привлекательных социальных идей – либерализма и коммунизма. Идей, заметим, тоже – предельно универсальных. Однако хорошей основой для мировоззренческого универсализма был универсализм национальный, что, вероятно, и позволило обеим нациям образовать колоссальные государственные вселенные.
Всё и ничто
Отношение к автократиям в современном мире категорически отрицательное. Считается, что автократии, в том числе диктатуры и тирании, это реликтовые формы правления, свидетельствующие о цивилизационной отсталости наций. Зрелой формой правления считается либеральная демократия. Скорее всего так и есть. Поэтому, перефразируя Маркса, еще раз почеркнем, что тирания (неограниченная, абсолютистская власть) сыграла в истории России чрезвычайно позитивную роль. Если Россия в необычайно трудных условиях сумела выжить и победить, если она сохранила себя как государственно-национальную общность, то лишь благодаря тиранической форме власти, способной по природе своей мобилизовать все имеющиеся ресурсы.
На данный факт указывали многие историки. В частности Е. Н. Трубецкой (евразиец) писал: «чтобы бороться против угрожающих извне уравнительных тенденций татар, царская власть сама должна была стать единственной возвышенностью в стране и превратить в плоскость все то, что под нею; она покорила и поглотила отдельные княжества, превратила бояр в холопов… Деспотизм стремился всех уравнять в общем ничтожестве рабства» [70]. Метафора, разумеется, очень сильная, но именно так, как мы знаем, и произошло. В свою очередь, Георгий Федотов писал о тенях Ивана III и Ивана IV, которые встают над древними стенами Кремля, о «грозных царях», которые «взнуздали, измучили Русь, но не дали ей развалиться, расползтись по безбрежным просторам» [71]. А один из теоретиков русского либерализма Константин Кавелин даже предложил для государственного устройства России следующую формулировку: «В идеале русском представляется самодержавная власть, вдохновляемая и направляемая народным мнением. Сама история заставляет нас создать новый, небывалый своеобразный политический строй, для которого не подыщешь другого названия, как – самодержавной республики» [72].
Однако помимо исторического позитива, помимо положительных качеств, которые вошли в русский национальный характер в качестве этнокультурных констант, таких как государственный патриотизм, самоотверженность, умение ставить общественные интересы выше личных, российская автократия имела и негативную проекцию на реальность, породив ряд национальных характеристик, которые отнести к позитивному спектру никак нельзя. И главная из них, на наш взгляд, заключается в том, что Россия не стала страной «общественного договора». «В отличие от Запада, где гражданин и государство суть равноправные юридические лица… русский человек не столько независимый гражданин (“Смит против Соединенных Штатов”), сколько воин (“мобилизованный и призванный”)» – так сформулировал эту проблему петербургский философ А. Казин [73]. Разница в самом деле принципиальная. «Солдат, в отличие от гражданина, дает присягу (“прежде думай о Родине, а потом о себе”)» [69] и потому – вынужденно или добровольно – идет на ограничение гражданских прав и свобод. О всеобщей милитаризованности России говорил еще маркиз де Кюстин. Нигде, кроме армии, не требуется от человека слепого, безоговорочного повиновения, и никто из формально свободных граждан не имеет меньше прав, чем солдат.
Еще более определенно высказался об этом А. И. Герцен. «Необходимость централизации, – писал он, – была очевидна, без нее не удалось бы ни свергнуть монгольское иго, ни спасти единство государства… События сложились в пользу самодержавия, Россия была спасена; она стала сильной, великой – но какой ценою? Это самая несчастная, самая порабощенная из стран земного шара; Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни» [74].
Данную черту русской нации обычно определяют как патернализм. Под этим нейтральным термином скрывается очень серьезная социальная суть. Патернализм означает, что государство строится по типу патриархальной семьи: во главе его стоит отец-патриарх (диктатор, тиран, государь, президент, наделенный неограниченными полномочиями), а все граждане государства (фактически – подданные) являются как бы его «детьми». «Монарх как отец, а подданные как чада почитаются, каким бы порядком оное ни учинилось», – писал в своей «Истории российской» Василий Татищев [75]. Монарх так к своим подданным и относится – как к неразумным детям: милует и карает, воспитывает и просвещает, в конечном счете определяет – как им следует жить. В патерналистском формате власть отвечает за все – за внешнюю политику государства, и за его внутреннее экономическое благополучие, за то, чтобы не росли цены на хлеб и чтобы из кранов исправно текла вода, за то, чтобы горели в подъездах лампочки и чтобы улицы асфальтировались, за то, чтобы работали школы и чтобы вовремя была завершена подготовка к зиме. Граждане, то есть «дети», не проявляют в этих условиях никаких самостоятельных инициатив, они полагают, что все их проблемы должна решить власть. Политическая жизнь в патерналистском государстве отсутствует. Партии, если и существуют, то лишь имитируют реальную политическую борьбу. Также отсутствует и зрелое гражданское общество – страта независимых общественных организаций, защищающих гражданина от произвола властей. Человек в патерналистском государстве оказывается беззащитным: «священный дракон» может пожрать любого в любой момент. Единственной формой взаимодействия с властью в таких условиях являются челобитные («государева милость), а единственной формой протеста – бунт, сметающий всё и вся, что, в общем, российская история и демонстрирует.
Естественно, что патерналистское государство оказывается неправовым: законы в нем – фикция, почти не связанная с реальной жизнью. На это обратил внимание еще все тот же маркиз де Кюстин. Во время пребывания его в Нижнем Новгороде, где проходила крупнейшая в России торговая ярмарка, внезапно был опубликован указ императора Николая I, зафиксировавший новый курс серебряного рубля. Предписывалось отныне все сделки совершать лишь по новым расчетам, что должно было привести к массовому банкротству купцов, которым такой курс был невыгоден. Кюстин не понимал, как можно избежать финансовой катастрофы. Однако нижегородский губернатор, к которому он обратился, спокойно ему объяснил, что волноваться нечего, все будет в порядке. И действительно, никаких потрясений не произошло. Просто сделки формально начали заключаться по официальному курсу рубля, а реальные расчеты производиться по прежним схемам. Закон был соблюден, но исключительно на бумаге [76].
Мы, возможно, излишне часто ссылаемся на де Кюстина, но, во-первых, эта книга написана действительно хорошо, в ней содержится множество точных и афористичных замечаний о национальных особенностях России, а во-вторых, по отношению к ней оправдывается замечание Дж. Ф. Кеннана, между прочим автора известной «доктрины сдерживания», одно время бывшего послом США в СССР, который писал: «Даже если допустить, что <эта> книга оказалась далеко не лучшим произведением о России 1839 г., перед нами возникает необъяснимый феномен того, что она оказалась прекрасной, а, может быть, и лучшей книгой, показывающей Россию Иосифа Сталина, и далеко не худшей о России Брежнева и Косыгина» [77]. То есть, по прошествии века актуальность книги лишь возросла. Добавим, что не менее актуальной книга де Кюстина является и в наши дни. Достаточно посмотреть, какое невероятное количество законов принимает Государственная Дума РФ, которую пресса метко назвала «взбесившимся принтером», и какое ничтожное влияние оказывают эти законы на российскую жизнь.
Впрочем, архетипы закона и справедливости мы достаточно подробно проанализировали в первой главе, где, как нам кажется, удалось показать, что вся западная культура, в том числе классическая западная литература, утверждают закон, создавая тем самым своеобразный «юридический университет», в то время как вся русская культура, и особенно русская классическая литература, долгое время формировавшие сознание россиян, к закону относятся негативно, предпочитая ему метафизическую справедливость. Русский человек вообще сторонится законов, не без оснований считая, что власть принимает законы не для народа, а исключительно для себя. Здесь же, продолжая ту же самую мысль, отметим, на наш взгляд, чрезвычайно значимый факт. Законы в русском национальном сознании отрицает не только архетип справедливости, но также – архетип власти и даже героический архетип, поскольку статус подвига (для отдельного человека) или статус великих свершений (для всей страны) как раз и предполагает выход за рамки привычных юридических норм.
Это явление можно определить как архетипический резонанс: различные архетипы пересекаются (не будучи, впрочем, сводимы друг к другу), и сопряжение их кристаллизует соответствующие этнические черты.
А интересным следствием такого юридического нигилизма является высокая контекстность русской социальной культуры. Мы также об этом уже писали: социальный трафик в России зависит не от «дорожных знаков» (законов), которые зачастую нелепы и противоречат друг другу, а от тех конкретных людей, «сотрудников автоинспекции», которые следят за «правилами движения».
Русская культура вообще очень контекстна. Постмодернистскую гетерархию, равноценность различных дискурсов, литературно выразил еще Федор Михайлович Достоевский. Если в классическом европейском романе XIX столетия главный герой является воплощением исключительно позитивных качеств, а антигерой, соответственно, воплощает собой исключительно негатив, как это, например, происходит в романах Диккенса, то у Достоевского данные качества распределены по множеству персонажей, проявляясь в каждом из них в самых причудливых сочетаниях. То есть, у Достоевского нет абсолютной правоты или абсолютной неправоты: каждый одновременно и в чем-то прав, и в чем-то неправ. Роман не моноцентричен, а полицентричен – здесь русская культура опередила западную почти на целый век. М. М. Бахтин определял это как полифоничность, но в действительности это можно определить и как начальный мировоззренческий постмодернизм. Серьезным дополнением к данному тезису служит также замечание М. Н. Виролайнен, что еще «древнерусские книжники выступали против грамматик и риторик» [78], то есть против формальных правил организации текстов. Это, на наш взгляд, тоже зарождающаяся контекстность, для которой точность высказывания, его высокая истинность значимее, чем формальный закон.
Однако вернемся к патернализму. Одним из важнейших следствий его явилось специфически русское (а значит, российское вообще) отношение к собственности. На Западе собственность довольно быстро превратилась в абсолютную ценность: лавку или мануфактуру у бюргера не мог отобрать даже король (хотя в действительности, конечно, происходило по-разному), в России же право собственности было весьма относительное и регулировала его только власть. Уже в период раннего Московского царства оно в основном выражалось в виде поместья, которое царь жаловал подданному за несение государственной службы. И хотя обычно поместье предоставлялось дворянину пожизненно, оно все-таки было владением временным и условным: в конечном счете поместье принадлежало не помещику, а царю. По распоряжению им существовали разного рода ограничения. Его нельзя было просто так продать, обменять, наследовать или подарить. Кроме того, в случае царской немилости поместье можно было и отобрать. Реальной собственностью поместье стало лишь в начале XVIII столетия после указа Петра I о единонаследии.
Помимо экономической необходимости, обусловленной хозяйственной слабостью Московского царства, которое не могло содержать профессиональную армию европейского образца и потому использовала армию поместного типа (боярское и народное ополчение), в такого рода «условной собственности» выражался еще и фундаментальный мировоззренческий принцип патернализма: все, что в стране есть, принадлежит государству и оно распоряжается национальным богатством по своему усмотрению. Усиливался данный принцип и персонализацией российского права: поскольку в России «правят не законы, а люди», то у кого больше власти, у того больше прав. Царь мог отобрать собственность у помещика, помещик – у крепостного, чиновник – у купца или ремесленника, сильный – у слабого. Вспомним, например, коллизию «Капитанской дочки»: генерал-аншеф Троекуров по своей прихоти отобрал поместье у небогатого и невлиятельного поручика Дубровского.
Представление о том, что все в России принадлежит государству, формально «всем», но распоряжается этим всем только власть, держится в российском национальном сознании до сих пор. Оно звучит и в «деле ЮКОСа», которое вызвало большой политический резонанс, и в «деле Башнефти», где тоже, на наш взгляд, ощущается государственный произвол, и в «чиновном налоге», который вынуждены выплачивать множество предприятий и фирм [79], и в рейдерских захватах, популярных в теневой бизнес-среде – собственно, во всем, что определяет нынешнюю российскую жизнь. Оно же порождает чудовищную коррупцию и хищническое отношение к использованию национальных богатств. Раз эта собственность (или статус, который позволяет ею распоряжаться), даны «владельцу» не навсегда, то нет смысла ее приумножать и беречь. Надо быстро выжать из нее все, что можно, а деньги припрятать, чтобы никто не мог их отобрать. Недоумевал по этому поводу еще Петр I: «На дыбе его ломаешь, – говорил он. – Жалованье большое кладешь… Воруют… <…> Совести нет. Чести нет…». Спрашивал у Никиты Демидова (горнозаводчика, по велению царя осваивавшего Урал): «Никита, тебя поставить воеводой, воровать будешь?». Тот отвечал: «Как обыкновенно, Петр Алексеевич, – должность такая». И добавлял: «Сытый-то хуже ворует, – смелее» [80]. Возможно, именно поэтому и сложилось в России мнение, что любое богатство нажито нечестным путем. Во всяком случае данный феномен в России исторически закрепился: точно такая же экономическая стратегия характерна и для значительной части современных российских элит.
И еще одно важное следствие имел российский патернализм. Петр I напрасно сетовал, что у его подданных «чести нет, совести нет». Оба этих важных моральных качества, персонифицируя верховную власть, подавлял он сам.
А исторический механизм, как нам представляется, здесь был такой. Быстрая концентрация власти в России, обусловленная колоссальным военным давлением на ее рубежи, привела к тому, что, в отличие от западных стран, тут не образовалось рыцарское сословие, то есть – социальная страта, основой существования которой была бы личная честь. Можно много говорить о пагубности феодальной раздробленности и о позитиве абсолютизма, обеспечивавшем государству единство и военную мощь. Можно воспевать просвещенность монарха, дарующего подданным милости и блага. Однако если нет социального оператора, ограничивающего верховную власть, значит государство превратит подданных в безгласных рабов. А раб всегда будет думать, как бы украсть, потому что все вокруг принадлежит не ему. В Европе представление о «рыцарской чести», собственно и породившее начальный общественный договор, распространилось далее на все дворянство, затем – на бюргерство, которое являло собой тогдашний городской средний класс, и наконец вошло в сознание граждан западно-европейских стран как одна из незыблемых национальных констант. Россия же в силу исторических обстоятельств двинулась совершенно иным путем. Начальное дворянство в России, будучи в значительной мере порождением государства, будучи назначаемо сверху, а не прорастая естественно из соответствующей среды, культивировало не честь, а служение, не социальное сотрудничество с властью, подразумевающее договорные права обеих сторон, а безусловное, раболепное подчинение ей. Вот как еще при том же Петре великий посол Прокофий Возницын предстает перед царем: «Стариковские ноги Возницына, в суконных чулках, подогнулись, жесткие полы французского камзола полезли вверх, – поклонился большим поклоном, раскинул космы парика близ самых башмачков государевых, облепленных грязью. Так ждал, когда поднимет». А вот как посол начинает свой официальный отчет: «Холоп твой, государь, скудным умишком своим так рассудил» [81]. Уничижение перед властью стало в России нормой. Власть – это все, а человек – это ничто. Характерна также сцена из одноименного фильма: когда Марта Скавронская (будущая императрица Екатерина I) выходит, став любовницей императора, из спальни Петра, то она первым делом дает публичную пощечину Александру Меншикову, и светлейший князь, генерал-фельдмаршал, герцог Ижорский и т.д. и т.п, после этого покорно целует ей руку. Фильм «Петр Первый» был снят при Сталине, причем в 1937 г. (время Больших Московских процессов, которые перемалывали «старых большевиков») и, вероятно, отражал реалии обеих эпох. Кстати, Петр I собственноручно колотил палкой своих приближенных, в том числе и светлейшего князя, заподозренного в воровстве. Хотя совершенно невозможно представить себе, чтобы также, пусть даже с самым худородным дворянином, поступал бы Людовик XIV, царствовавший практически в одно время с Петром.
Достоинство личности, правда только среди высших сословий, стало утверждаться в России лишь при императоре Александре I. Однако распространиться на средний класс и тем более на «народ» оно исторически не успело: носители его были либо уничтожены, либо выдавлены из страны во время Октябрьской революции. Сталинский террор, брежневский «развитой социализм», нынешняя «суверенная демократия» – то есть, последовательные, хотя и все более мягкие формы патернализма – потому и утверждались у нас в стране, что им – в плане мировоззренческой этики – нечего было противопоставить. В России не успела возникнуть «суверенная личность», и потому власть по-прежнему может рассматривать россиян как своего рода «госсобственность», как инертный, но самовозобновляющийся сырьевой ресурс.
Современный российский психолог по этому поводу пишет: «приходится признать, хотя удовольствия это не доставляет: многие неотъемлемые черты российской жизни очевидно свойственны подчиненным группам. Пренебрежительное отношение к собственной среде обитания (которая все равно не твоя и ты над ней не хозяин), невысокая цена человеческой жизни (которую в любой момент могут отнять), низкая степень самоорганизации (не позволенной господами), долготерпение (условие выживания), склонность полагаться на авось (потому что от тебя ничего не зависит). Вообще, можно и продолжить, но – не хочется» [82].
Мы скажем то же самое иными словами: архетип власти, выраженный патернализмом, культивирует социальную инфантильность русского этноса.
Тень государственного «дракона» накрывает собой всю российскую жизнь.
Бог Русского мiра
А теперь обратимся к негативной проекции другого русского архетипа. Архетип всеединства также отбрасывает на российскую современность отчетливую социальную тень.
И здесь, к сожалению, мы сразу же вынуждены отвергнуть миф о природном русском коллективизме, который нравственно выше и чище, чем эгоистический западный индивидуализм. Миф очень давний и чрезвычайно распространенный. Дескать, россияне делают всё – сообща и для всех, а западный человек – в одиночку и исключительно для себя.
Так вот, это не так.
Коллективизм, на наш взгляд, существует в нескольких разных формах.
Во-первых, это гражданский коллективизм (его также можно определить как гражданский патриотизм) – когда граждане добровольно, по собственной инициативе объединяют свои усилия для достижения какой-либо цели. Цель эта может быть сугубо локальная: например, чтобы местный муниципалитет оборудовал площадку для детских игр, но она может носить и более общий характер, выражаясь в защите определенных прав и свобод. В социологии такой коллективизм называется коммунитарностью, и уже замечено, что коммунитарность является очень высокой как раз в Западной Европе и «индивидуалистических» США, где существует множество активных гражданских организаций, зато в России она, напротив, очень низка, что, в общем, понятно: здесь ее вытесняет из жизни тотальный патернализм. Россияне не умеют объединяться и сообща отстаивать свои интересы, в этом смысле никакого гражданского коллективизма в России нет.
Во-вторых, это этнический коллективизм (или этнический патриотизм) – когда люди, принадлежащие к одной нации, помогают друг другу, просто потому что чувствуют некое этническое родство. Мой приятель, возглавлявший еще в советское время одно крупное научно-техническое объединение, рассказывал мне, что заместителем по хозяйственной части у него был кореец. Так вот, когда мой приятель ехал в Москву решать какие-либо внутриведомственные дела, он обязательно брал корейца с собой. В Москве он запускал его в соответствующее министерство, тот быстро находил другого корейца (неважно, какую должность тот занимал), они все утрясали между собой, и затем вопрос, который следовало решить, двигался по уже проложенной «внутренней траектории». В то же советское время у многих русских существовала четкая убежденность, что если на каком-нибудь приличном месте появится хотя бы один еврей, то скоро там появится – второй, третий, четвертый, и через какое-то время русских там не будет вообще – одни евреи. Впрочем, аналогичное наблюдение, только уже насчет китайцев, сделал другой мой приятель, ныне живущий и работающий в США: если где-то на приличном месте появился один китаец, то через какое-то время их там будет уже пять или шесть. Зато если такое же приличное место займет русский, особенно эмигрант, то можно быть абсолютно уверенным – других русских там не будет в течение ближайших нескольких лет.
Русским не свойственен этнический коллективизм. Это, на наш взгляд, является обратной стороной архетипического качества всеединства. Будучи универсальной нацией, русские не чувствуют своей этнической выделенности, характерной для многих национальных меньшинств, для них все – свои, у них нет традиции помогать друг другу даже в инокультурной среде. В отличие от достаточно плотных этнических организованностей – евреев, грузин, азербайджанцев, армян и т.д., русские, проживающие за рубежом, не создают эффективно действующих национальных структур. Еще один мой приятель, являющийся ныне гражданином Канады, рассказывал мне, что когда в Торонто появилась возможность провести русского депутата в муниципалитет, то русское сообщество этого города тут же развалилось на несколько враждующих партий, и в результате на выборах победил швед, имевший первоначально явное меньшинство голосов. О том же свидетельствует и положение русских в странах Прибалтики. Имея колоссальный численный вес (в Латвии и Эстонии русские составляют, соответственно, 27% и 25% от общего населения), русская диаспора могла бы добиться всего, а вместо этого довольствуется фактически статусом граждан второго сорта.
Так какой же коллективизм характерен для русского этноса?
Для русских характерен, прежде всего, государственный коллективизм (и, соответственно, уже упоминавшийся выше государственный патриотизм) – когда власть в соответствии с патерналистским форматом мобилизует народ для решения масштабных задач (например, для индустриализации государства или для победы в тяжелой и беспощадной войне). Это понятно. Этого, вероятно, можно не пояснять. А во-вторых, для русских характерен общинный коллективизм – специфическая форма хозяйственного бытия, чрезвычайно долго доминировавшая в России.
Общинный коллективизм, напротив, требует пояснений.
Несколько ранее мы уже осторожно высказывали догадку, что феномен коллективизма зарождается в интервале не слишком благоприятных климатических температур, когда сельскохозяйственная деятельность не может быть осуществлена в одиночку. Пример России это весьма убедительно подтверждает. «Природные условия страны не способствовали развитию единоличного земледелия, а, напротив, располагали к коллективному ведению хозяйства. То обстоятельство, что в России приходилось проводить полевые работы за 4–6 месяцев (а не за 8–9, как на Западе), заставляло трудиться весьма напряженно и совокупно использовать людские, материальные ресурсы и домашний скот. Русский земледелец <был> не в состоянии единолично справиться с работой в природных условиях лесной зоны и ему <было> не обойтись без помощи женатых детей (“большая семья”) и соседей (“соседская община”). А это, свою очередь, воспитывало у населения коллективизм, сознание “общинности”. По подсчетам специалистов, даже после Столыпинской аграрной реформы (к 1913 г.) из общины выделилась лишь незначительная часть крестьянских дворов (и то в основном в лесо-степной и степной зонах с их черноземами)» [83].
Другой причиной, способствовавшей появлению общинного коллективизма, было, как мы уже говорили, наличие в России обширных свободных земель и, соответственно, долгое сохранение подсечно-огневого метода земледелия. Данный метод, включающий рубку леса и корчевание, представляет собой тяжелый физический труд и также требует для расчистки участка именно коллективных усилий.
Правда, такой способ хозяйствования не был специфически русским. Подсечно-огневое земледелие в определенный период было распространено по всей Европе. Другое дело, что Западная Европа в связи с дефицитом земли и демографическим подъемом X – XIII веков, обусловленным, в свою очередь, длительным климатическим оптимумом, довольно быстро перешла к пашенному земледелию, система троеполья там утвердилась уже в X – XI веках., а в России этот же переход растянулся на гораздо большее время. И все же решающую роль здесь сыграл совсем иной фактор.
Собственно общину на Руси создали монголы.
Монголы ввели на завоеванных русских землях систему налогообложения, позаимствованную у китайцев: подать (налог) платит не отдельный человек или семья, а вся деревня (село, город, княжество) как совокупная целостность. В результате и ответственность за неуплату налога несут тоже все. Такая круговая порука, когда все отвечают за всех, резко увеличивала объем изымаемых у крестьян ресурсов и позволяла установить над ними эффективный контроль. Ничего удивительного, что после свержения власти Орды московские князья сохранили эту систему, что «стало главным фактором финансового укрепления Москвы. Именно это позволило в первые десятилетия после краха татаро-монгольского ига в массовых масштабах привлечь итальянских архитекторов и инженеров, развернуть масштабное строительство крепостей и храмов» [84]. В то время как в Европе утверждалась «демократия налогоплательщиков», подразумевающая для них определенные социальные и политические права, в России основой государственного бытия стала податная община, предполагающая наличие в ней лишь обязанностей, но не прав.
Окончательно же сформировало общину установление крепостной зависимости в России, начавшееся в XVI веке. Это, как нам представляется, тоже было следствием избытка свободных земель, на которые крестьянин всегда мог перейти. А на что владельцу поместья, данному как плата за «государеву службу», земля без крестьян? И вот Соборное Уложение 1649 года (год, когда в Англии уже полыхала буржуазная революция) постановляет, что крестьянин отныне становится «крепок», то есть он теперь навсегда прикрепляется к той барской земле, к тому поместью, где его застала перепись 1620-х гг. В случае же его ухода (бегства) предписано крестьянина возвращать, если потребуется, то и силой – вместе со всем хозяйством, со всей семьей. Ситуацию не изменили даже реформы Александра II, согласно которым крепостное право было отменено, в результате их земля переходила в собственность отнюдь не крестьянину, но все той же общине в целом, являвшейся теперь коллективным собственником ее. Единолично распоряжаться своим наделом крестьянин не мог.
Следует сказать, что такое положение дел в известной мере устраивало обе стороны. Государству община была выгодна, поскольку подобной фискальной единицей было легко управлять: она исполняла не только финансовые, но и надзорные (полицейские) функции; без разрешения общины крестьянин шагу не мог ступить; таким образом государство без особых затрат осуществляло над основной массой населения тотальный контроль. И хотя община, согласно закону, имела своих выборных представителей, но не для того, чтобы осуществлять какие-нибудь права, а именно для того, чтобы помогать правительству правильно распределять возложенные на нее обязанности [85]. А крестьянину, в свою очередь, это было выгодно потому, что община, «мiр», как ее называли, страховала его от всяких случайностей и невзгод. Это было очень существенно в изменчивом российском климате, где малоурожайные годы могли следовать один за другим. Русский крестьянин просто боялся остаться без помощи односельчан. Он вообще не слишком верил в себя. По свидетельству барона Гакстгаузена, прусского государственного советника, изучавшего Россию в 1843–1844 годах, один из крестьян, которого хотели наделить землей, ответил на это так: «А вдруг я свою землю пропью?» [86] – аргумент, против которого нечего возразить.
К тому же община порождала иллюзию древнего равноправия: землей, которая принадлежала богу, распоряжался не отдельный человек, но весь «мiр». Этот же «мiр» по справедливости, как он ее понимал, устанавливал и законы общинного бытия. Причем делал он это очень своеобразным путем. Вот как пишет об этом народник А. Н. Энгельгардт, особо подчеркивая непостижимый для интеллигентного человека механизм функционирования общины: «мы, люди, не привыкшие к крестьянской речи, манере и способу выражения мыслей, мимике, присутствуя при каком-нибудь разделе земли или каком-нибудь расчете между крестьянами, никогда ничего не поймем. Слыша отрывочные, бессвязные восклицания, бесконечные споры с повторением одного какого-нибудь слова, слыша это галдение, по-видимому, бестолковой, кричащей, считающей или измеряющей толпы, подумаем, что тут и век не сочтутся, век не придут к какому-нибудь результату. Между тем подождите конца и вы увидите, что раздел произведен математически точно – и мера, и качество почвы, и уклон поля, и расстояние от усадьбы, все принято в расчет, что счет сведен верно и, главное, каждый из присутствующих, заинтересованных в деле людей, убежден в верности раздела или счета. Крик, шум, галдение не прекращаются до тех пор, пока есть хоть один сомневающийся. То же самое и при обсуждении миром какого-нибудь вопроса. Нет ни речей, ни дебатов, ни подачи голосов. Кричат, шумят, ругаются – вот подерутся, кажется, галдят самым по-видимому, бестолковейшим образом. Другой молчит, молчит, а там вдруг ввернет слово – одно только слово, восклицание, – и этим словом, этим восклицанием перевернет все вверх дном. В конце концов, смотришь, постановлено превосходнейшее решение, и опять таки, главное, решение единогласное» [87]. Аналогичное свидетельство имеется и у Н. Н. Златовратского: «В такие минуты (в минуты эмоционального апогея – А. С.) сход делается просто открытою взаимною исповедью и взаимным разоблачением, проявлением самой широкой гласности. В эти же минуты, когда, по-видимому, частные интересы каждого достигают высшей степени напряжения, в свою очередь, общественные интересы и справедливость достигают высшей степени контроля. Эта замечательная черта общественных сходов особенно поражала меня» [88].
Адам Смит в свое время сказал о «невидимой руке рынка», которая гармонизирует экономический хаос. Здесь, вероятно, можно сказать о невидимом духе русского «мiра», о незримом, но деятельном боге его, который гармонизирует хаос коллективного бессознательного.
Это и есть общинный коллективизм.
Решение, принятое «мiром», становится обязательным для всех его «граждан».
Экономисты неоднократно указывали, что такая система хозяйствования имела низкую эффективность. «Мiр» требовал справедливости, поэтому внутри общины происходило непрерывное перераспределение имеющейся земли. Крестьянин не был заинтересован в сохранении плодородия почвы, поскольку знал: его надел все равно перейдет в другие руки. «Мiр» требовал равенства и потому исключал внутреннюю экономическую конкуренцию. Крестьянин опять же знал, что чем больше хлеба он произведет, тем больше у него изымут в виде налога. «Мiр» требовал общих «общинных» решений и потому персонально никто за них ответственности не нес. Крестьянин даже в случае очевидных ошибок не чувствовал за собой личной вины: ведь так решил «мiр», а «мiр» всегда прав.
Однако, как справедливо замечает по сходной теме А. Эткинд, экономическая эффективность, по крайней мере в глазах правящих российских элит, вовсе не являлась главной функциональной целью общины – хотя, конечно, была чрезвычайно важна. Главной целью общины являлось поддержание устойчивого порядка [89], с чем община успешно справлялась в течение многих веков.
Любопытно, что уже упоминавшийся Гакстгаузен определял такую социальную организацию как коммунизм. Заметим: сказано это было еще в 40-х годах XIX столетия.
Впрочем, Гакстгаузен был не одинок. Еще более темпераментно высказывался на эту тему французский историк и публицист Жюль Мишле. В цикле статей, опубликованных в начале 1850-х гг., он писал: «В России и община – не община. С первого взгляда может показаться, будто это маленькая патриархальная республика, в которой царит свобода. Но присмотритесь внимательнее, и вы поймете, что перед вами всего-навсего жалкие рабы, которые вольны лишь делить между собой тяготы рабского труда. Стоит помещику продать этих крестьян или купить новых – и республике придет конец. Ни община в целом, ни отдельные ее члены не знают, какая судьба постигнет их завтра». И далее: «Собственность крестьянам отвратительна. Те, кого сделали собственниками, очень быстро возвращаются к прежнему, общинному существованию. Они боятся неудачи, труда, ответственности. Собственник может разориться; коммунист разориться не может – ему нечего терять, поскольку он ничем и не обладал» [90].
Причем оба автора отмечают трагическую «застылость», русской общины. Они оба подчеркивают, что у русских крестьян «нет ни прошлого, ни будущего; они знают только настоящее», тянущееся и тянущееся спокон веков. А Мишле, видимо, полагая, что этого недостаточно, использует такую выразительную метафору, обозначающую «русскую суть»: есть состояние вялой дремоты, пишет он, «в которой пребывают, словно в спячке, все те, кто привык жить стаей, в ком еще не проснулся индивид. Так живут моллюски на дне морском; так живут многие дикие племена на далеких островах; поднимемся ступенькой выше, и мы увидим, что точно так же живет беспечный русский крестьянин. Он спит в лоне общины, как дитя в утробе матери. Община утешает его в превратностях рабской жизни, и, как ни грустно такое утешение, оно, поощряя апатию, длит ее вечно». Не удивительно, что и вывод Мишле делает тот же самый: «Русский коммунизм – вовсе не общественное установление, – пишет он, – это естественное условие существования, объясняемое особенностями расы и климата, человека и природы». И даже более отчетливо: «Русская жизнь – это коммунизм. Такова единственная, почти не знающая исключений форма, какую принимает русское общество» [85] .
Это чрезвычайно важные выводы. Они, по крайней мере в первом приближении, объясняют, почему западная концепция коммунизма была с такой легкостью воспринята русским национальным сознанием. А все очень просто. Советский социализм, в том виде, в каком он был в России реализован, – это та же община, только развернутая до пределов целой страны. Здесь не было частной собственности, которая порождает конкуренцию и социальные риски, здесь все принадлежало всем, а следовательно – никому, здесь все были формально равны – принудительным равенством, которое обеспечивает и контролирует «мiр», и здесь всегда был прав коллектив (община), а не отдельный человек (гражданин).
Так русский национальный характер, сложившийся в силу ряда исторических обстоятельств, определил путь, которым Россия двинулась в ХХ столетии.
Так русский национальный характер и в настоящее время воспроизводит особенности российского государственного бытия.
Путь сквозь туман
Еще раз напомним, что представляют собой этнические архетипы, являющиеся, на наш взгляд, операциональным базисом нации.
Под этническими архетипами мы понимаем константы национального подсознания, которые возникли в раннем этногенезе народа, были зафиксированы национальной культурой и воспроизводятся ею через образование и воспитание. Наследование этнических архетипов через культурные механизмы идет примерно так же, как наследование инстинктов через геном.
Анализ русской культуры, включая сюда и тексты множества иностранных авторов, являющихся в данном случае «взглядом со стороны», позволяет, как нам представляется, выделить три отчетливых архетипа, сформировавшихся в течение российской истории.
Героический архетип был порожден в основном коротким вегетационным циклом, ограничивающим период сельскохозяйственных работ, и продуцирует такое национальное качество как бытийный максимализм (Н. А. Бердяев называл это антиномичностью), то есть склонность русского этноса к крайним формам социального бытия. В частности, это проявляется в готовности русских к героическому сверхусилию и в отрицании ими «срединной» социальной культуры.
Архетип власти и государства был порожден «степным» характером войн, которые долгое время вела Русь/Россия, и сформировал сакральное, мистическое отношение к власти и государству. Это качество можно определить как государственный патриотизм: в русском национальном сознании общие, то есть государственные, интересы всегда стоят выше интересов отдельного человека. Ради общего дела русский человек готов принести множество жертв.
Архетип всеединства, в свою очередь, был порожден малочисленностью русского населения, тем не менее освоившего громадные территории. Он сформировал такую национальную характеристику как универсализм, то есть способность нации легко включать в свой состав представителей различных этнических групп. Русскость при этом определялась как культурно-гражданская, а не этническая идентичность.
Таков русский канон, по крайней мере в его позитивном формате:
- Бытийный максимализм.
- Государственный патриотизм.
- Национальный универсализм.
Этот канон и формирует русский национальный характер. Он порождает множество более частных черт, образующих в совокупности специфику «русскости».
И тут мы вновь вынуждены вернуться к вопросам, которые уже ставили раньше. Что с этим делать? Каким образом, исходя из данного базиса, нам следует жить?
Или в более развернутой форме. Вот есть русский канон, набор архетипических качеств, определяющих русский (и во многом российский) национальный характер. Очевидно, что формат национального (государственного) бытия будет наиболее эффективен только тогда, когда он соответствует данному архетипическому канону. Когда между ними существует операциональное сопряжение – тот самый архетипический резонанс, пробуждающий энергетику подсознательных национальных глубин. В этом случае нация переходит в состояние «онтологического инсайта»: ее природные данные раскрываются с максимальной возможностью и полнотой. В противном случае, то есть при архетипическом несовпадении, тот же национальный характер, вклиниваясь меж социальных «зубчиков», «колесиков» и «передач», будет тормозить, деформировать, а то и вовсе отвергать существующую реальность.
За примерами далеко ходить не надо. Всем, вероятна, памятна «протестная зима» 2011 – 2012 гг. Тогда по стране прокатились массовые демонстрации, вызванные (как полагало значительное число россиян) фальсификацией выборов в Государственную думу России. Масштаб протестов оказался неожиданным для властей: на один из гражданских маршей в Москве вышло около ста тысяч человек. Произошли столкновения с полицией, беспорядки. Многим тогда казалось, что в России начинается очередная социальная революция. Ситуация выглядела тем более парадоксальной, что как раз в этот период страна пребывала в состоянии относительного благополучия: экономика стабилизировалась, уровень жизни вырос, безработицы практически не было, мировой финансовый кризис 2008 – 2012 гг. был преодолен без особых потерь.
Аналитики объясняли это закономерностью, которая уже неоднократно проявляла себя в истории. Пока уровень жизни в стране находится у черты нищеты, граждане не особенно беспокоятся насчет гражданских прав и свобод. Они согласны даже на жесткую диктатуру, если та гарантирует им порядок и физическое выживание. Когда же уровень жизни в стране достигает приемлемой величины (экономисты считают, что это в интервале от 500 до 1000 долларов на человека в месяц), проблемы выживания для активного населения отходят на задний план, а на первое место выдвигается требование гражданских и политических прав.
Это объяснение можно было бы считать удовлетворительным, если бы не другой парадокс, переворачивающий данный сюжет. Мы уже говорили о нем в предыдущей главе. Когда Россия во время политического кризиса на Украине внезапно присоединила Крым, а затем, вопреки евро-американским угрозам, поддержала ополченцев Донбасса, ситуация в стране явно ухудшилась. Во-первых, Россия оказалась в геополитической изоляции: ее действия осудил весь Западный мир, который достаточно обширен и развит, а во-вторых, в результате санкций, принятых США и ЕС, начала проседать и без того не очень сильная российская экономика: рухнул рубль, поползли вверх цены, впервые за последние годы реальные доходы россиян ощутимо уменьшились [91]. Казалось бы, это должно было усилить политические протесты. Однако вот в чем заключается парадокс: протестная волна в то же самое время неожиданно пошла на спад. Социологи отметили укрепление национального единства страны [92], а рейтинг российской власти, в частности президента России, взлетел до небывалых высот [93]. Это и породило недоумение в западных экспертных кругах: пока в стране все было более-менее благополучно, рейтинг В. В. Путина медленно, но неуклонно снижался. Когда ситуация явно ухудшилась, он стал быстро расти.
На наш взгляд, никакого парадокса здесь нет. Просто в период, предшествовавший украинскому кризису, Россия начала постепенно становиться среднестатистической европейской страной. Конечно, уровень коррупции в ней, в отличие от Европы и США, был необычайно высок. Конечно, российская власть, опять-таки в отличие от Европы и США, то и дело демонстрировала пренебрежительное отношение к своим гражданам. Конечно, механизмы реализации гражданских прав и свобод работали в России значительно хуже, чем в большинстве западных стран. И тем не менее, Россия неуклонно превращалась в Европу. В ней начало утверждаться то самое среднестатистическое европейское мировоззрение, которое форматирует сейчас жизнь большинства граждан ЕС: зарабатывай деньги, делай карьеру, бери кредиты, покупай технику, машину, квартиру, отдыхай где-нибудь за рубежом, обеспечивай себя и свою семью, и главное – не думай ни о каких великих свершениях. Все свершения, все катаклизмы, все перестройки, все революции позади, это опасные подростковые комплексы, от которых следует избавиться как можно быстрее. Мы наконец излечились от инфантильного мессианства, мы ныне становимся взрослыми и цивилизованными людьми.
То есть, в России начало постепенно утверждаться мещанство – та форма «срединной культуры», которую русский канон категорически отвергает. Не случайно, именно в этот период многие мои знакомые и приятели, не сговариваясь, жаловались на социальную духоту. Все в жизни вроде нормально, а как-то – нечем дышать. Все вроде бы благополучно, а ощущение – точно перед грозой. В стране как будто не хватало воздуха. Было понятно, как жить, но непонятно – зачем? И без ответа на этот чисто русский вопрос «зачем?» все остальное утрачивало экзистенциальную ценность.
Так вот, нам представляется, что несмотря на внешне европейские лозунги «протестной зимы», большинство выходивших в то время на митинги и демонстрации интуитивно протестовало как раз против этого мещанского образа жизни, погружающего страну в социальную летаргию. Он воспринимался активными россиянами как тупик, как исчерпанность бытия, как новый застой, наподобие брежневского застоя в конце 1970-х – начале 1980-х гг. К сожалению, это не было, отрефлексировано идеологами протестов, которые именно по данной причине быстро утратили популярность.
Зато когда Россия присоединила Крым, в результате чего попала во «вражеское окружение», протестующее меньшинство практически полностью растворилось в энтузиазме одобряющего большинства – голоса оппозиции стали практически не слышны. Это тоже абсолютно понятно: вольно или невольно российская власть начала Большой державный проект по восстановлению исторической целостности государства. Это полностью соответствовало русскому архетипическому канону, и возникший как следствие мощный мировоззренческий резонанс оттеснил все остальное на периферию. Российская жизнь обрела ясный смысл, нация увидела горизонт, которого можно было достичь.
Вот, чего требует русский канон. Он требует Большого онтологического проекта. Если такого проекта нет, нация пребывает в спячке, сопровождающейся медленной деградацией. Если такой проект возникает, нация пробуждается и начинает жить в полную силу.
Правда, тут сразу же возникает и серьезный политический риск. Архетипы, как мы уже говорили, продуцируют не только позитивные, но и негативные качества нации. Канон может быть явлен и в теневой своей ипостаси. И потому Большой российский проект, если его неправильно инсталлировать, может обрести отчетливо негативный формат. Многое здесь зависит от уровня аккультурации.
Поясним это по аналогии, которая имеет прямое отношение к делу. Человеку как биологическому существу свойственен инстинкт агрессии, унаследованный им от животного мира. Избавиться от этого инстинкта нельзя – он есть в любом человеке, вшитый непосредственно в генотип. И он же непрерывно транслируется в психику, бессознательную или сознательную, любых государственных образований. Политики очень любят простые силовые решения. Однако тот же инстинкт может быть ощутимо преобразован культурой. Агрессия может быть выражена в виде открытых военных действий (максимальная степень насилия), в виде прямой экономической экспансии (средняя степень насилия), в виде культурной экспансии (насилие в этом случае минимизировано), а также – в виде предъявления «оппонентам» привлекательной социокультурной аксиологии (образа жизни), исключающей любые способы принуждения. Последний случай – это высшая степень аккультурации; правда, такой вариант в истории практически не встречается. С некоторыми оговорками к нему можно отнести только нынешний европейский проект, точнее европейский образ жизни, чрезвычайно привлекательный для многих народов, и с еще большими оговорками – советский социализм, тоже – на определенном этапе – обладавший заметной притягательной силой.
Сейчас Большой российский проект начинает формироваться в виде имперской экспансии. Он предполагает военные (силовые) решения, стоящих перед государством проблем. То есть уровень аккультурации архетипического канона довольно низок. Ничего странного, что этот российский проект встречает во внешнем мире такое яростное сопротивление. Россия взламывает устоявшийся международный ландшафт, но при этом не предлагает ничего привлекательного для других.
Она демонстрирует спонтанный государственный эгоизм. Она – разрушает, не выдвигая никакой созидательной перспективы.
Между тем, запрос на подобную перспективу имеется. Нынешняя ситуация в мире по большому счету не устраивает никого. Она не устраивает Соединенные Штаты, которые бессильны перед волнами хаоса, захлестывающими один регион за другим, она не устраивает Европу, захлебывающуюся в финансовых, демографических и этнических кризисах, она не устраивает Китай, претендующий на более весомую роль в международных делах, она не устраивает Третий мир, сопротивляющийся диктату Запада, она не устраивает «новых гигантов», Индию и Бразилию (а также – Малайзию, Турцию, Индонезию, Иран и т.д.), постепенно формирующих собственные геополитические дискурсы.
Вполне очевидно, что современности требуются другие законы, другой экзистенциальный ландшафт, другие принципы всеобщего международного бытия.
Иными словами, в мире наличествует запрос на будущее – на такой образ его, который был бы приемлем для всех.
И в этих координатах задача России может выглядеть так.
Создать по старым лекалам империю, новый Советский Союз, нам никто не позволит. Слишком велика в этом случае опасность новых катаклизмов и войн. Однако создать привлекательный образ будущего и инсталлировать у себя хотя бы некоторые элементы его – запретить не может никто.
Это и будет высокая степень аккультурации русского этнического канона.
То, ради чего имеет смысл жить.
Понятно, что это пока не столько проект, сколько – благие намерения.
Пока неясно, как их можно осуществить.
Пока проступают лишь смутные его очертания.
Заблудиться в социальном тумане легко.
И все-таки это было бы очень по-русски – попробовать пересечь горизонт.
Примечания
[1] Герберштейн С. Записки о Московии. – М.: 1988. С. 72, 74.
[2] Более подробно о судьбе книги Флетчера см.: Карацуба И. Россия и Англия в зеркале книги Джайлса Флетчера: из истории общественного самосознания и национальных комплексов. // Отечественные записки № 5, 2007.
[3] Флетчер Дж. О Государстве Русском. – М.: 2005. С. 40, 82 – 83.
[4] Кеннан Дж. Ф. Маркиз де Кюстин и его «Россия в 1939 году». – М.: 2006. С. 5.
[5] Кюстин А. де. Россия в 1839 году. // Россия первой половины XIX в. глазами иностранцев. – Ленинград: 1991. С. 429, 430, 432, 660, 641.
[6] Герцен А. И. Дневник 1842–1845. // Герцен А. И. Собр. соч. в 30 т. – М.: 1954. Т. 2. С. 315.
[7] Кюстин А. де. Указ. соч. С. 430.
[8] Цит. по: Дитер Гро Россия глазами Европы (реферат Б. Горохова). // Отечественные записки № 5, 2007.
[9] Цит. по: Алексеев М. П. Русско-английские литературные связи (XVIII – первая половина XIX века). – М.: 1982. С. 23.
[10] Мишле Ж. Демократические легенды Севера. // Отечественные записки № 5, 2007.
[11] Poe Marshall T. A people born to slavery: Russia in early modern European ethnography, 1476-1748. – Ithaca, NY: 2000.
[12] Цит. по: Первухина-Камышникова Н. Россия в представлении американцев: истоки образа и его эволюция. // Отечественные записки № 5, 2007.
[13] Бодуэн де Куртенэ И. А. Славянский язык – «Энциклопедический словарь». – СПб.: 1900. С. 316.
[14] Кобычев В. П. В поисках прародины славян. – М.: 1973. С. 11 – 12.
[16] Р. Г. Скрынников оценивает их примерно в 5 000 человек. Скрынников Р. Г. Иван Грозный. – М.: 1983. С. 191. Правда, некоторые историки считают эту цифру сильно заниженной.
[17] Kings of England. // GENUKI. UK & Ireland Genealogy. – http://www.genuki.org.uk/big/royalty/kingh.html.
[18] Повесть временных лет. // Электронные публикации Института русской литературы (Пушкинского Дома) РАН. – http://www.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=4869.
[19] Зона паспортного режима. Интервью с первым заместителем начальника паспортно-визового управления МВД РФ Н. Смородиным. // Коммерсант. Власть. – http://www.kommersant.ru/doc/359662.
[20] Нестеров Ф. Связь времен. Опыт исторической публицистики. – М.: Молодая гвардия. 1980. В дальнейшем мы будем ссылаться на второе, доработанное издание этой книги, выпущенное тем же издательством в 1984 г.
[21] Нестеров Ф. Указ. соч. Из современных авторов этот вопрос подробно исследовал Д. Я. Травин. См.: Травин Д. У истоков модернизации: Россия на европейском фоне. – СПб.: 2010.
[22] Нестеров Ф. Указ. соч. С. 18.
[23] Каргалов В. В. Внешнеполитические факторы развития феодальной Руси. – М.: 1967. С. 171.
[24] Травин Д. Я. Россия на европейском фоне: причины отставания. 5. Как мы начали отставать. // Звезда № 1, 2014. С. 150.
[25] Сапунов Б. В. Татаро-монгольское иго… Было! // Аномалия 10 июля 2002 г.
[26] Рыбаков Б. А. Ремесло Древней Руси. – М.: 1948. С. 780–781.
[27] Ключевский В. О. Курс русской истории. Часть 2. // Ключевский В. О. Сочинения в девяти томах. – М.: 1988. Т. 2. С. 197 – 198.
[28] Fisher А. W. Muscovy and the Black Sea Slave Trade. // Canadian American Slavic Studies. 1972. Vol. 6, р. 575 – 594.
[29] Травин Д. Я. Россия на европейском фоне: причины отставания. С. 161.
[30] Нестеров Ф. Указ. соч. С. 14.
[31] Нестеров Ф. Указ. соч. С. 25 – 29.
[32] Монтескье Ш. О духе законов. // Монтескье Ш. Избранные произведения. – М.: 1955. С. 265 – 266.
[33] Ключевский В. О. Указ. соч. С. 372.
[34] Нестеров Ф. Указ. соч. С. 38.
[35] Соловей В. Д. Кровь и почва русской истории. – М.: 2008. С. 83.
[36] Солоневич И. Народная монархия. М.: 1991. С. 149 – 150. Цит. по: Соловей В. Д. Указ. соч. С. 84.
[37] Соловей В. Д. Указ. соч. С. 110.
[38] Толстой Л. Н. Война и мир. // Толстой Л. Н. Собр. соч. в 22 т. – М.: 1980. Т. 6. С. 96 – 97.
[39] Милюков П. Очерки по истории русской культуры. Часть первая. – СПб: 1896. С. 164 – 176.
[40] Виролайнен М. Н. Речь и молчание: Сюжеты и мифы русской словесности. – СПб.: 2003. С. 35.
[41] Кюстин А. де. Россия в 1839 году. Т. 1. – М.: 2000. С. 286.
[42] Соловей В. Д. Указ. соч. С. 109.
[43] Нестеров Ф. Указ. соч. С. 73; 79 – 80.
[44] Командир украинского корвета – командующему ЧФ России: «Русские не сдаются!». – http://dumskaya.net/news/komandir-ukrainskogo-korveta-komanduyuschemu-chf-033303/.
[45] Нестеров Ф. Ф. Указ. соч. С. 43 – 44.
[46] Толстой Л. Н. Указ. соч. Т. 7, с. 130 – 131.
[47] Популярные в советское время «Песня о тревожной молодости» (музыка А. Пахмутовой, слова Л. Ошанина), «Моя Родина» (музыка А. Долуханяна, слова М. Лисянского) и Булата Окуджавы из кинофильма «Белорусский вокзал».
[48] Повесть временных лет. // Электронные публикации Института русской литературы (Пушкинского Дома) РАН. – http://www.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=4869.
[49] Повесть о походе Игоревом, Игоря, сына Святославова, внука Олегова. Перевод реконструированного текста Д. С. Лихачева. // Слово о полку Игореве. – Л.: 1990. С. 72.
[50] Слово о погибели Русской земли. // Электронные публикации Института русской литературы (Пушкинского Дома) РАН. – http://www.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=4639.
[51] В частности, К. Маркс назвал Древнюю Русь «империей Рюриковичей». Маркс К. Разоблачения дипломатической истории XVIII века. // Скепсис. – http://scepsis.net/library/id_878.html.
[52] Генерал Багратион. Сборник документов и материалов. – М.: 1945. С. 226.
[53] Большая советская энциклопедия. Издание третье. – М.: 1976. Т. 24, кн. 1, статья «Советский народ».
[54] В официальных документах Л. И. Брежнева указано то украинец, то русский.
[55] Цымбурский В. Л. Остров Россия (Перспективы российской геополитики). // Политические исследования № 5, 1993. С. 6 – 23.
[56] Гайдар Е.Т. Долгое время. Россия в мире: очерки экономической истории. – М.: 2005. С. 261; См. также: Pipes R. Russia under the Old Regime. – London: Weidenfeld and Nicolson, 1974. Р. 4–6.
[57] Эткинд А. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России. – М.: 2013. 112 – 123.
[58] Википедия. Статьи: Население Российской империи. Население Франции. Население Италии. Население Польши. Также: Sumnеr B. Н. Survey of Russian history. London: 1948. Р. 390. Цит. по: Нестеров Ф. Указ. соч. с. 51; Kuklo С. Demografia Rzeczypospolitej Przedrozbiorowej. – Warsawa: 2009. P. 211 – 518 p.
[59] Новосельский С. А. Смертность и продолжительность жизни в России. – СПб.: 1916 С. 179.
[60] Талассократия (власть моря) – метод, с помощью которого Древние Афины в период своего расцвета контролировали подвластные им инокультурные территории. При этом заселения колоний гражданами Афин не происходило, там имелись лишь небольшие представительства (гарнизоны), однако в случае каких-либо серьезных коллизий к берегам колонии подходил грозный афинский флот, высаживал десант, который и наводил порядок. Заметим, что сейчас метод талассократии используют Соединенные Штаты для контроля над многими регионами Третьего мира.
[61] Яковенко И. Г. Я – русский. Кто я и зачем я? // Нева № 6, 2004. С. 177.
[62] Лакер У. Россия и Германия. Наставники Гитлера. – Вашингтон: 1991. С. 69. Цит. по: Соловей В. Д. Указ. соч. С. 124 – 125.
[63] Буденный С. М. Пройденный путь. Книга первая. – М.: 1958. С. 13.
[64] Нестеров Ф. Ф. Указ. соч. С. 191.
[65] О «всеединстве» как фундаментальной черте «русскости» писали многие авторы: Ф. М. Достоевский, Вл. Соловьев, Л. П. Карсавин, Н. О. Лосский, и др.
[66] Лермонтов М. Ю. Герой нашего времени. // Лермонтов М. Ю. Собр. соч. в 4 т. – М.: 1969. Т. 4. С. 272.
[67] Виролайнен М. Н. Указ. соч. С. 123.
[68] Соловей В. Д. Указ. соч. С. 105 – 106.
[69] Песня «Родина моя» – музыка Д. Тухманова, слова Р. Рождественского.
[70] Трубецкой Е. Н. Два зверя // Трубецкой Е. Н. Смысл жизни. – М.: 1994. С. 300.
[71] Федотов Г. П. Три столицы. // Федотов Г. П. Лицо России. – Paris: 1988. С. 62.
[72] Кавелин К. Д. Разговор с социалистом-революционером // Кавелин К. Д. Наш умственный строй. Статьи по философии русской истории и культуры. – М.: 1989. С. 436, 441.
[73] Казин А. Л. Антиномии русской судьбы // Казин А. Л. Русские чудеса. – СПб.: 2010. С. 304.
[74] Герцен А. И. О развитии революционных идей в России. // Герцен А. И. Собр. соч. в 30 т. – М.: 1956. Т. 7 С. 160–161.
[75] Татищев В. История российская. – М.: 2005. Т. 1. С. 482.
[76] Кюстин А. де. Россия в 1839 году // Россия первой половины XIX в. глазами иностранцев. – Ленинград: 1991. С. 637 – 639.
[77] Кеннан Д. Ф. Указ. соч. С. 122.
[78] Виролайнен М. Н. Указ. соч. С. 37.
[79] Дело ЮКОСа – история принудительного банкротства нефтяной компании ЮКОС, принадлежавшей М. Ходорковскому; значительную часть активов ее в итоге купила государственная компания «Роснефть», президентом, которой являлся один из крупных государственных чиновников.
Дело «Башнефти» – уголовное дело о незаконной продаже акций «Башнефти», расследуется с апреля 2014 года. Подозреваемыми по нему проходят глава АФК «Система» Владимир Евтушенков, предприниматель Левон Айрапетян и бывший глава «Башнефти», сын экс-президента Башкирии Урал Рахимов.
Чиновный налог – распространенное в современной России явление, когда фирма (предприятие) вынужденно, обычно косвенным образом, «аффилировано» с соответствующим государственным чиновником, получающим часть дохода.
[80] Толстой А. Н. Петр Первый. // Толстой А. Н. Собр. соч. в 10 т. – М.: 1984. Т. 7. С. 512–513.
[81] Толстой А. Н. Указ. соч. С. 380.
[82] Чеснокова Т. Ю. Об антагонизме народа и власти. // Чеснокова Т. Ю. Путин после майдана. Психология осажденной крепости. – М.: 2014. С. 75.
[83] Ермолаев И. П. Естественно-исторические условия Восточной Европы и их влияние на историю славянских народов. // Историческая география: пространство человека vs человек в пространстве. Материалы XXIII международной научной конференции. – М.: 2011. С. 91.
[84] Гайдар Е. Т. Указ соч. С. 266.
[85] Милюков П. Указ. соч. С. 167.
[87] Энгельгардт А. Н. Из деревни. 12 писем. 1872-1887. – М.: 1999. С. 209.
[88] Златовратский Н. Н. Деревенские будни // Письма из деревни. Очерки о крестьянстве в России второй половины XIX века. – М.: 1987. С. 305.
[89] Эткинд А. Указ соч. С. 200.
[91] Сенников Е. Зарплаты в России снизились впервые за пять лет // Бизнесклан. – http://biznesklan.ru/biznes-i-finansy/zarplaty-v-rossii-snizilis-vpervye-za-piat-let.html.
[92] ВЦИОМ: россиян, ощущающих единство нации, стало вдвое больше // РИАНОВОСТИ. – http://ria.ru/society/20141031/1031109657.html.
[93] Возможные результаты президентских и парламентских выборов // Левада-центр. Пресс-выпуск от 28.10.2014. – http://www.levada.ru/28-10-2014/vozmozhnye-rezultaty-prezidentskikh-i-parlamentskikh-vyborov.