Россия и Бог

Понятийное выпрямление и балансировка

 

Вадим Бакусев

 

Длящаяся уже год судьбоносная и в этом смысле роковая специальная военная операция России против оголтелых, сбившихся в большую стаю «отмороженных» украинских и других убежденных глобальных уголовников взбудоражила, в некотором отношении перевернула русскую интегральную душу. Это событие, несомненно, означает по меньшей мере ее попытку свернуть с тупикового исторического пути, на котором она оказалась в последние сорок лет, и потому затрагивает все слои коллективной психики, заодно с большой силой перемешивая их. В получающейся мутной взвеси быстро кристаллизуются твердые ориентиры (в основном в рамках активной бинарной оппозиции, то есть «катафатические», отрицательные — иными словами, представление о том, какими мы ни в коем случае быть не хотим) и еще больше крепчают устойчивые, хотя порой и крайне смутные представления. Одно из них (в ряду прочих) — неимоверно возросшая русская самоидентификация на основе религии, веры в Бога. Сравнительно жесткий конфликт с Западом подливает масла в этот огонь: ведь если нам противостоит ад (а это сущая правда как символ), значит, сами мы представляем — в собственном опьяненном гневом сознании — «царствие небесное».

Будучи убежденным атеистом (каковым является и автор этого очерка), то есть человеком трезвых взглядов на действительность, лишенных жизнеотрицающих иллюзий, легче всего было бы сразу и безапелляционно оценить эту усилившуюся религиозность как еще одно, очередное проявление слабости, незрелости русской души — правда, не всей, а лишь одной из ее сторон — в минуту грозной опасности. Вера, конечно, укрепляет, раз уж больше нечем или почти нечем помочь, но укрепляет-то она лишь того, кто остро в этом нуждается: слабого, ослабленного опьянением. Безусловно, так оно и есть. Но, с облегчением успокоившись на этой несложной и в общем банальной, хотя и горькой оценке, можно упустить из вида нечто куда более важное — явление, которое вслед за Пушкиным можно, а, пожалуй, и следует назвать «русский Бог», в глубинно-историческом смысле целое измерение нашего многовекового существования, подлежащее осмыслению, без которого, на мой взгляд, нам никак не обойтись, если мы хотим идти вперед не вслепую.

Чтобы разобраться в нем, этом сложном явлении и глубинно-историческом измерении, лучше всего сначала обратиться, как ни странно, к «не нашему» мыслителю, радикализм которого в постановке проблем вполне соответствует нынешней роковой исторической ситуации, — Фридриху Ницше. Я имею в виду его широко известное утверждение о смерти Бога, предельно эмфатически, взволнованно высказанное им в «Веселой науке» и несколько более спокойно повторенное в «Заратустре» как нечто уже известное. В первой из этих книг оно вложено в уста «безумца», в черновиках — Заратустры, то есть самого Ницше: «Куда девался Бог? — воскликнул он. — (…) Мы его убили — вы и я! Мы все его убийцы! (…) Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! (…) Самое священное и могущественное, что только было в мире, истекло кровью под нашими ножами (…). Я пришел слишком рано (…), мой час еще не пробил. Это чудовищное событие еще в пути и идет к нам — весть о нем не дошла еще до человеческих ушей. (…) Это деяние пока еще дальше от вас, чем самые отдаленные светила, — и все-таки вы совершили его!» («Веселая наука», главка 125). А дальше, в главке 343, Ницше уточняет: умер, оказывается, «старый Бог», и предчувствует «новую утреннюю зарю».

Если же теперь принять в соображение, что Ницше — атеист и враг христианства, то складывается такая крайне странная в логическом смысле картина: (1) убийство Бога европейцами (а кем же еще?) он воспринимает — см. процитированное мной место полностью — как катастрофу, как трагедию, и всеобщую, и явно свою личную, как страшное уголовное преступление (зарезали ножами), но (2) оптимистически и утешительно предчувствует «новую утреннюю зарю», потому что зарезан-то «старый Бог», а возможен, очевидно, какой-то новый, при этом (3) христианство в любом случае должно быть проклято, а (4) убитый Бог — это, в частности, и христианский Бог. Наконец, (5) сами европейцы, кроме одного — самого Ницше, ничего этого еще не знают, но рано или поздно непременно узнают, в основном, видимо, по тому, что их ждут жуткие катастрофы и т. д. (см. главку 343), причиной которых и стала смерть Бога.

Как из этих несовместимых, казалось бы, позиций собрать единую, внятную картину? Если я правильно выстроил эту цепочку смысловых единиц, понять ее как единое логически связное целое невозможно, отталкиваясь от традиционного представления о Боге — все равно, обыденного или теологического. Я вижу выход из этой сложной мыслительной ситуации только в одном — в предположении, что Бог в исходной позиции Ницше (1) занимает место чего-то другого, точнее, иносказательно отсылает к чему-то другому, и притом такому, что можно так или иначе осмысливать. Я думаю, что отправным пунктом такого мышления может быть учение о коллективном бессознательном, как его понимает К. Г. Юнг.

Здесь сразу нужно сделать важное уточнение. Речь идет не о бессознательном отдельных индивидов, а об историческом коллективном бессознательном, главнейшем элементе глубинной истории (Юнг чаще всего говорит об индивидуальном бессознательном, но иногда весьма близок к тому, чтобы мыслить бессознательное и в качестве глубинного фона истории, как, например, в «Эоне»). Что же касается «Бога», то его, Юнга, точка зрения в самом общем виде вполне определенна: Бог, считает он, на практике ничем не отличается от бессознательного, причем под практикой здесь у него нужно понимать психическую жизнь верующих как индивидов.

О существовании теистического, «настоящего» Бога Юнг предпочитал не высказываться, но считал, что в терапевтических целях христианство полезно и даже незаменимо, мало того, прямо-таки спасительно, по крайней мере для европейцев, а именно больных неврозами европейцев. Таким образом, он не поверил Ницше ни в том, что Бог умер (ну конечно, ведь бессознательное бессмертно само по себе, хотя когда умирает отдельный человек, умирает и соответствующий экземпляр бессознательного), ни в том, что христианство для Европы губительно.

А зря не поверил — Запад уже оказался жертвой не просто невроза, а настоящего смертоносного психоза, как некогда, в 1933 — 1945 гг., вся немецкая нация: диагноз, поставленный ей по окончании Второй мировой войны самим Юнгом. Диагностический дар у него был, а вот пророческого ему не хватило даже менее чем на полвека. Впрочем, пророчество — всегда смутное знание, а ясное знание — это прогноз, и уж кто-кто, а Юнг, один из главных представителей глубинной психологии (на мой взгляд, лучший из них), близкий, как я упомянул выше, к пониманию исторического измерения бессознательного, то есть глубинной истории, вполне мог бы обнаружить идею европейской психической матрицы. Но для этого ему надо было бы самому мыслить, а, значит, и духовно жить за ее пределами.

Итак, нас здесь интересует не психическая жизнь верующих как индивидов, а бессознательные основы жизни больших масс людей, то есть истории, основы, определяющую роль в которой играло архетипическое представление о Боге, присутствующее в психике и верующих, и атеистов, разве что у последних оно проявляется иначе, чем у первых. Мог ли Ницше иметь в виду нечто подобное, говоря о смерти Бога? Думаю, да, хотя он мог делать это лишь очень смутно, — самое общее представление о бессознательном у него было еще в ранние годы (см. набросок «Свобода воли и фатум», 1862), а вот более четкое, разработанное представление, несомненно, оставило бы ясно различимые следы в его мышлении.

Что же касается надежд Ницше на «новую утреннюю зарю», то мы можем представлять себе ее еще более смутно, чем он. Известно лишь, что покойное христианство он думал заменить «религией Диониса» и брался сформулировать ее сам, но, естественно, так и не сформулировал. Понятно только, что Дионис был для него фигурой, воплощавшей бессознательные силы человека (в конце концов такое «воплощение» с поглощением сознания произошло в его личной душевной жизни, а именно болезни). Связывал ли он свою надежду с Европой? Думаю, он очень хотел делать это, но вряд ли мог. Скорее, он должен был угадывать уже известный немецкому мышлению «свет с Востока», да и Дионис, как известно, имел для древних греков восточное происхождение. Тогда Востоком для Ницше была бы Индия, духовность которой он изучал и любил, или, скорее, восходящая тогда, казалось, Россия (но отнюдь не Китай, который он не знал и не понимал).

Если все изложенное выше верно, то дальнейшую виртуальную траекторию этой мысли Ницше нужно сближать с моим представлением о европейской психической матрице («Лестница в бездну», 2012). Не вдаваясь в подробности, которые заинтересованный читатель сможет найти в моей книге, выделю главное: матрица отсекает животворящие информационно-энергетичесие каналы связи между сознанием и бессознательным, в результате чего жизнь сознания сводится к скудной, но чрезмерно активной рассудочной деятельности при затухании и извращении эмоциональной и разумной, собственно сознательной, то есть созидающей смыслы психической жизни. Матрица, господство которой в глубинно-исторической жизни европейского человечества длится уже два тысячелетия, мало-помалу привела к полному оничтожествлению, то есть нигилизации, и вырождению человеческого типа, представленного этой, западной ветвью цивилизации.

Противоречивые же чувства Ницше — ощущение смерти Бога как катастрофы и одновременно «проклятие христианству» — явно вызваны тем, что первую он связывал с гибелью европейской культуры, но понимал или чувствовал, что матрица неотделима от христианства: здание европейской цивилизации, источенное матрицей, с треском обрушиваясь, в будущем неизбежно похоронит под своими обломками и культуру (как это уже сбылось), а для Ницше она была античной культурой. Без культуры же, как и без музыки, выражаясь на его лад, жизнь была бы ошибкой.

Кстати, эту глобально-историческую ситуацию именно в связи с Ницше смутно улавливал и потому не слишком адекватно выражал Мартин Хайдеггер: «…Слова Ницше <”Бог мёртв”> нарекают судьбу Запада в течение двух тысячелетий его истории» (М. Хайдеггер. «Слова Ницше “Бог мёртв”». Перевод А. В. Михайлова). Эта судьба, по Хайдеггеру, для Ницше — нигилизм. «Слова “Бог мёртв” означают: сверхчувственный мир лишился своей действенной силы. Он не подает уже жизнь. Пришел конец метафизике — для Ницше это вся западная философия, понятая как платонизм. Свою же собственную философию Ницше понимает как движение против метафизики — для него это значит против платонизма» (там же). Хайдеггеровская «западная метафизика» — это и есть, в сущности, доведенная до ума матрица в моем понимании.

Тогда «смерть Бога», если понимать ее не буквально, то есть религиозно, а по сущности, равнозначна смерти человека как жизнеспособного типа — для начала психической смерти. Зарезав своего «Бога», если выражаться на манер Ницше, человек, точнее говоря, европейский, западный человек покончил жизнь самоубийством. Ницше предугадал завершение этого предельно уродливого и мучительно длительного исторического процесса, отвратительно состоявшееся только что, прямо на наших еще не очень понимающих и напрасно сомневающихся глазах. С Западом покончено раз и навсегда, и его — такого — совсем не жаль. Правда, я не сочувствую требованию, гласящему Carthago Nova delenda est, — этот Новый Карфаген, поклоняющийся адскому «Баалу», окончательно разрушит себя и сам, да и Россия — отнюдь не Третий Рим, чтобы, подобно Первому, сыпать соль на развалины поверженного города, а кровожадность и мстительность вообще недостойны русской души и не свойственны ей.

А что же мы, русские? Что же Россия в самом широком смысле слова?

Мы как этнос с потенциально огромным масштабом исторического бытия все еще находимся в начальной стадии своего становления, а потому ведущую роль в русской психике играет бессознательное или, иносказательно говоря, «Бог». Плотному контакту России с европейской матрицей уже больше трех столетий — его результатом стало, во-первых, известное ускорение развития сознательной сферы русской психики, в особенности в науке и образовании, которое, однако, не привело к ее полной ассимиляции, но, во-вторых, в других областях сознательной деятельности, связанных с процессами потребления, все же вызвало, главным образом в последние десятилетия, частичную ассимиляцию к матрице — предельно уродливое явление, страшное искажение лика русской души, и без того не идеального.

Носит ли этот лик в своем исходном, не искаженном матрицей виде «божественные» черты? Вряд ли — это бессознательное самоописание русской душой своей важнейшей сущностной особенности, а именно бессознательности как tabula rasa, прекраснодушная иллюзия, возникшая в ходе начального этапа русской национальной индивидуации, то есть пробуждающегося самосознания. Воплощалось это самоописание по-разному, и в поэтически совершенном виде (Ф. И. Тютчев, «Эти бедные селенья…»), со смыслом эстетического символа, и в поэтически едва допустимом (А. Блок, «Двенадцать»), и, наконец, в поповски-слащавом, эстетически невозможном, то есть понимаемом и преподносимом буквально (А. Проханов и другие мечтатели того же рода). Воплощалось оно и в мыслительной сфере — в фантастических псевдофилософских и псевдоисторических представлениях о «народе-богоносце», об изначально и принципиально «святой Руси», уводивших национальное самосознание максимально далеко от правды.

Так что этот лик, скорее, во-первых, младенческий и дикарски наивный, нравственно амбивалентный, выражающий резкие колебания настроения от крайнего благодушия и смирения до крайней же свирепости и «бессмысленной беспощадности», а, во-вторых, с явно представленными женскими чертами «вечного бабства» русской души (Н. Бердяев). Наша общая инфантильность и «фемининность» очевидны хотя бы по всегдашнему ощущению беспомощности в отношении собственной власти и представлению о собственной «богоспасаемости» (в диапазоне от «авось» до Бога), по долготерпению в отношении нетерпимого и по разительной нерешительности в ключевые моменты истории, например, в последнее десятилетие и особенно в последний год, и, наконец, по почти амебной реактивности нашей жизни (нас избивают извне — мы вяло реагируем, нас давят изнутри — мы глухо ропщем и т. д.). Вишенка на этом торте — разумеется, предательство.

Такого рода «божественностью», то есть бессознательностью, в России пропитано все снизу доверху, вплоть даже до Конституции, куда недавно как-то невзначай, то есть неразумной хитростью, занесли уже собственно Бога. Да и сама Конституция как историческое сущее демонстрирует глубокую бессознательность нашей интегральной психики — вместо того, чтобы быть по сути дела Общественным договором, договором народа как общества граждан, то есть сознательного целого, в том числе договором относительно власти, где народ — субъект, а власть — объект, она представляет собой «договор» власти с народом относительно народа, причем власть — абсолютный субъект, а народ — столь же абсолютный объект общественных отношений (несмотря на пышную, безупречную по форме, но в теперешних условиях лицемерную по сути статью 3), или, попросту говоря, объект управления. Это возможно потому, что народ бессознательно проецирует себя как абсолютный субъект, суверен, вовне, а именно в отчужденную от него (как раз благодаря этому проецированию) власть. Но это еще, увы, и неизбежно при нынешней бессознательности русской души. Народ у нас — извечный объект управления (нынче из рук вон глупого и потому плохого) хотя бы в силу особенностей нашей истории (многонациональности) и географии (необъятности наших просторов). Так что проблемой нашей жизни бывает только глупость субъекта управления, впрочем, коррелирующая с таковой же его объекта, одно из проявлений ее бессознательности.

Итак, «русский Бог», слава Богу, жив, и потому сами мы, русские, худо-бедно живы («русский Бог» — это мы сами и есть), и тут есть две стороны, плохая и хорошая. «Бог», то есть бессознательность, сильно тормозит нашу жизнь, обессиливает и обедняет ее, погружает ее в постыдную иллюзорность, леность и слабоумие. Но он (она) же пока и спасает нас, нашу бедную жизнь — от матричности, от исторической смерти как состоявшейся судьбы Запада, ибо «латинский Бог» умер, спасает на исторически ограниченное время. Сейчас Россия медленно и неуверенно делает первый шаг к тому, чтобы прийти в себя, противопоставляя себя Западу, но как бы он, этот шаг, не был хитро уведен в сторону подменой настоящего дела пустыми словами о патриотизме и суверенитете.

Контакт с Западом, с матрицей смертелен для России. Так почему же она еще не ассимилирована матрицей полностью, несмотря на несколько веков контакта? Нет ли в нас какого-то врожденного предохранителя от матрицы, который срабатывает все вновь в моменты опасности? Сказки о нашем «византинизме» тут исключаются — просто потому, что Византия и сама была поражена матрицей, хотя это осталось совсем не очевидно из-за маскирующей «духовности» этой цивилизации. Дело в том, что она оказалась нежизнеспособной и неполноценной — в сравнении с западной — ветвью матрицы, возможно, из-за постоянного плотного контакта с нематричным Востоком или еще по каким-то причинам, в анализ которых здесь вдаваться не место.

Чтобы ответить на этот вопрос всех вопросов, можно мыслить в двух направлениях, и оба пока не сулят какой-либо доказуемости. Одно из них, более оптимистичное, подразумевает наличие названного выше природного «предохранителя» неизвестной, но высшей природы. Другое, оставляющее открытыми разные возможности, гласит, что соблазн матрицы, исходящий уже не от мертвого Запада, а изнутри, может быть, еще ждет нас в будущем, в ходе естественного роста сознания, вместе с изменением баланса сознания и бессознательного в пользу первого из них в модусе рассудка. Какое из этих направлений выбрать — личное дело каждого и в конечном счете, увы, вопрос веры. Что касается меня, я выбираю первое, хотя не исключаю второго. И кажется мне, что этот «предохранитель» от гибельной европейской матрицы — неописуемое русское сердце, таинственная инстанция, стоящая выше всех исторических перипетий.

 

Март — апрель 2023