Поворот IV. СОВРЕМЕННАЯ АНТИМАТРИЦА В КНИГАХ КАРЛОСА КАСТАНЕДЫ

Один великан окликает другого через
пустынные провалы времен,
и, не нарушаемый проказливо-шумной
карличьей суетней, остающейся под ними
и позади них, продолжается
разговор высоких умов.
Фридрих Ницше

Чтобы в леденящем душу одиночестве
пуститься в странствие по немыслимым
пространствам иных миров, требуется
нечто повнушительнее алчности. Любовь.
Нужна любовь к жизни, к авантюре,
к тайне. Нужно обладать неиссякаемой
любознательностью и огромной
смелостью.
Карлос Кастанеда

Уровень 11
Рывок к свободе

Молния, брошенная Ницше в ночь с такой страстью и силой, то есть с любовью к человечеству, была равнодушно проглочена ночью матрицы. Катарсис не состоялся. Воцарилась непроглядная мировая ночь, и бездна, любовником которой предназначен быть человек, стала окончательно недоступной. И раз уж я тут поневоле воспользовался метафорой Мартина Хайдеггера, мне поневоле же придется привлечь и другую его метафору — впрочем, близкую к той, которую я сам пустил в ход уже в заглавии этой книги. Не удалось мне избежать этой ловушки сочинительства — тут уж ничего не поделаешь.

В своем эссе о Рильке Хайдеггер говорит: «Во времена мировой ночи нужно испытать и выдержать бездонность мира. Но для этого необходимо, чтобы были такие, которые спустились в бездну (…) Тот из смертных, кому раньше и иначе, чем другим, выпадает на долю спуститься в бездну, узнаёт метки, которые делает бездна. Они для поэта – следы ушедших богов. Такой след, по Гёльдерлину, оставляет обезбоженным людям во мраке их мировой ночи Дионис, Винобог». Высказавшись такой метафорой (а его мышление никогда и не выходит, вернее, не хочет выходить за пределы метафорического), Хайдеггер спрашивает, встретится ли нам сегодня, после Гёльдерлина, кто-нибудь, кто тоже спускался в бездну, и если да, то сколь глубоко он спускался в нее. (Он считает, что да, встретится — и это именно Рильке.)

Что ж, тогда и мне позволительно спросить (риторически), заглядывал ли после Ницше кто-нибудь в бездну человеческой целостности, в бездну должного будущего и, стало быть, заодно в бездну прошлого, в познание европейской психической матрицы, а если да, то сколь глубоко. Ответ будет таким: разумеется, заглядывал, и не один; каждый из них заглядывал туда по-своему, со своей стороны и на такую-то глубину. Это были избранные, очень редкие, поэты, философы и психологи (многим обязанные Ницше — к ним относятся уже не раз названные Рильке, Хайдеггер и Юнг). Но они меня здесь интересовать не будут, потому что мне нужен только тот один, кто не так уж давно предложил миру активное, позитивное и конкретное антиматричное мировоззрение и тем самым — активный, позитивный и конкретный путь к расширению реальности и к эволюционному переходу человечества на новую, более высокую ступень, то есть сделал, в сущности, то же, что по-своему начал некогда Ницше.

 

* * *

Эта самая «мировая ночь» матрицы, начало которой заметили уже Гёльдерлин и Гёте, окончательно разразилась над Европой и миром немедля после окончания последней мировой войны, как раз в то время, когда Хайдеггер писал свое упомянутое выше эссе. Победа над нацизмом означала для большей части мира победу Америки и, стало быть, всего американского, — победу не только военно-политическую, но и «моральную», а попросту говоря, торжество торгашески-либеральных, демократических «американских ценностей». Что эти ценности некогда были порождены Старым Светом, оказалось совершенно не важным: Америка явно перевешивала (и перевешивает) Европу силой и крайней упрощенностью, первобытностью и дремучестью своего варианта матрицы.

Торгашеская демократия черни, эта «тепловая смерть» человечества и его будущего, и порождающая ее матрица принципиально возобладали на планете, а почти все те регионы Земли, что еще естественно держались или искусственно удерживались в стороне, внутренне все больше вызревали для матрицы, а люди в них быстро европеизировались или американизировались.

Но это воцарение матрицы вызвало ответное движение, в своей самой заметной, бьющей в глаза форме начавшееся как раз там, откуда она надвинулась, накатила на мир обратной волной, — в США. И даже не просто в США, а на их крайнем западе, в Калифорнии, где после войны волей какой-то хитрой судьбы оказалось много эмигрантов из Китая и Японии. Всем известны эти «нетрадиционные» движения, взрощенные на усвоении тех сведений о своих древних культурах, которые были способны донести до американцев эти эмигранты, и вообще на интересе «желавших странного» ко всему «не такому».

Восточные влияния оказались исторической случайностью, к тому же они не были для ответного движения единственным источником питания: в ход шло все — и новое, и старое. Перемежались, словно эклектическая лихорадка, буддизм, индуизм, даосизм, христианство, психология, архаика, «примитивные культуры», все экзотическое вообще и, наконец, наркотики. Повальное распространение наркомании, кстати, — форма самой первобытной реакции на матрицу, протеста и бегства от нее зараз1. (Исключение составляют некоторые эксперименты по изменению и расширению восприятия, предварявшие, а может быть, и в чем-то стимулировавшие того, о ком ниже пойдет речь.) Когда же и в Америке, и в самой Европе дело дошло до протестного революционного студенческого движения, то оно оказалось исключительно «пассивно» нигилистическим по своему смыслу (особенно если вспомнить о популярности среди парижских повстанцев Сартра с его философией ничто). А Ницше, возможно, слегка заинтересовали бы некоторые формы «наркотизирующего», отвлекающего и компенсирующего ответного движения в музыке — я о них уже упоминал.

Все остальное Ницше явно не заинтересовало бы, и не только в силу его отвращения к религиозной и наркотической зависимости: это движение было обречено на затухание и вырождение потому, что смотрело назад, потому, что, как он сказал бы, «пятилось раком» и вообще поражало новизной только жителей «Дикого Запада». Ответное движение оказалось лишь пассивной реакцией на матрицу, а вовсе не ее активной альтернативой.

Но все-таки именно в Калифорнии с конца 60-х годов двадцатого века начало появляться нечто подлинно нематричное и даже антиматричное. Я говорю о выходивших на протяжении двух десятков лет книгах Карлоса Кастанеды — и не об их воздействии на умы и души, а о них самих. Что же касается воздействия, то оно, возможно, еще только впереди — те люди, что зачитываются ими нынче, по большей части воспринимают их как чудесные сказки, «сказки о силе», компенсирующие ощущение собственной слабости. Вся сила, какую способно получить от этих книг подавляющее большинство читателей, берется ими из другого, куда более приятного ощущения — личной причастности к спасительной практике (то же, кстати, относится и к некоторым читателям Ницше — разве что «спасительность» тут выглядит иначе). И в этом смысле книги Кастанеды обладают религиозной функцией компенсации и утешения — вернее, они несут эту функцию тем, кто нуждается только в компенсации и утешении, а на большее не способен.

И вот эти-то книги Ницше уж точно не упустил бы из внимания. Думаю, он читал бы их с жадностью, отбросив в сторону, хотя бы на время, даже то, что было написано за сто с лишним лет о нем самом. Почему именно — это, надеюсь, выяснится из дальнейшего изложения.

Но сначала мне придется заняться не очень приятным делом — выполнить стандартную научную операцию введения оговорок и ограничений. Без них здесь не обойтись — ведь я должен оградить мою лестницу в бездну от лишних, сбивающих с толку научных и обывательских предрассудков, праздных пересудов, возможных поспешных осуждений и неуместных споров.

Во-первых, я не буду говорить о возможном влиянии Ницше на Кастанеду: мир Кастанеды слишком самодостаточен, в нем можно обнаружить либо какие угодно влияния, либо вообще никаких. То и другое ничего не значит для этого мира. Не важно даже, читал ли Кастанеда Ницше и слышал ли о нем (конечно же, по меньшей мере слышал, а скорее всего и читал): он мог ничего и не слышать, но дело от этого не изменилось бы — его дело. У них есть общее, и оно есть в любом случае; но объясняется оно не «влиянием», а некоторой общностью, однородностью перспектив, миров. Общее в этом смысле можно видеть и между Кастанедой и многими другими перспективами, например, юнговской или даосской, а на уровне микромотивов — с огромным количеством авторов, которых этот писатель, будучи американцем, скорее всего, даже и не знал (скажем, Новалисом или Рильке).

Во-вторых, и это главное, мне здесь не будет ровно никакого дела до того, «правда ли все это», «происходило ли все это на самом деле», «существовал ли дон Хуан» и т. п. Свое мнение по этим вопросам я навсегда оставлю при себе — ради тех читателей, в основном профессоров, которые скептически или полупрезрительно кривят губы и отворачиваются при одном упоминании имени Кастанеды. Вероятно, профессорское звание само собой внушает то, что противоречит духу этих книг: чувство собственной важности. Да и с другим чувством, чувством юмора, дела обстоят хорошо далеко не у всех.

Поэтому я смещу свою точку зрения на тот же уровень, с которого все мы привыкли смотреть на книги вообще, например, на книги Ницше, и с которого все сказанное Кастанедой выглядит просто как текст для интерпретации. Совершенно так же воспринимается ницшевский Заратуштра: то обстоятельство, что этот литературный персонаж представлен у Ницше летающим магом (как и герои Кастанеды), никого, даже профессоров, не удивляет: важно только «интерпретировать» смысл этого образа. А верить в полеты Заратуштры, в него самого совсем не обязательно и тем более не желательно. Я хочу дать любому читателю возможность чувствовать себя свободно, не насиловать себя и, если ему заблагорассудится, не верить в реальность летающих магов Кастанеды, в существование дона Хуана, традиции «толтеков» и во всякую забавную чертовщину в его книгах, а относиться к ним просто как к нравоучительной фантастике. Отстранимся же от решения этих вопросов, чтобы не возбуждать ненужные страсти (а возбуждать только нужные)2. В конце концов, и «Заратуштра» по своему жанру не перестает быть фантастикой даже в академическом издании и в обгрызающих его со всех сторон научных трудах.

Тот уровень, о котором я сказал, — это уровень идей или, точнее, метафор, выраженных посредством идей. Для Кастанеды он будет снижением — ведь сказанное им претендует на описание не идей, а некоторой вполне конкретной и полной реальности, некоторой детально показанной практики3. В таком добровольном и преднамеренном снижении мы увидим его реальность словно бы только в профиль, но для наших целей и этого будет достаточно: ведь и мой собственный текст, и тексты Ницше ни на что другое, помимо такого же идейно-метафорического показа в профиль, и не рассчитаны — потому что в них нет никакой практики, кроме интроспективно-психологической. Попробуем же понять — не «что такое» книги Кастанеды4 «на самом деле» с «практической» точки зрения (читатель меня понял), а какую перспективу познания и жизни, какого рода «дионисовскую» иллюзию они предлагают и как их перспектива соотносится с абстрактным героем моей книги, матрицей.

Эта перспектива, вне всякого сомнения, антиматричная. Она антиматрична в еще большей степени, чем перспектива ницшевская, — уже хотя бы потому, что если Ницше выступает против матрицы, описывая свои идеи философско-метафорическим и поэтическим языком, то Кастанеда показывает альтернативу матрице, а то, что мы, заслонившись от слишком яркого для наших глаз света, смотрим на показанное как бы сквозь мутное стекло метафор, ничего тут не меняет, — даже сквозь стекло метафор видно нечто конкретное. Взять, к примеру, концепт сверхчеловека — у Ницше это идея со всем схематизмом, свойственным всем идеям (ни сам он, ни его «сын» не претендовали на сверхчеловеческое звание); у Кастанеды это живые существа с их конкретной жизнью и конкретными делами, какие и не снились Ницше (полеты Заратуштры для его «отца» — не более чем иносказание свободы от всего человеческого и возвышения над человеческой природой вообще; полеты дона Хуана и других магов — показ реальных способностей, тоже возвышающихся над обычными, но уже вполне конкретно5).

Итак: можно ли с уверенностью думать, что Кастанеда предлагает некий путь к реальности из иллюзионистского тупика, в который завела человечество матрица? Посмотрим для начала на его критерии реальности. Реально, по Кастанеде, то, что обладает энергией, из которой состоит все сущее, и действует. Но это отнюдь не знакомая нам физическая энергия: вселенная состоит из живых светящихся, сознающих себя энергетических полей, или нитей, или волокон вне пространства (или по крайней мере существующих так, что пространство и время для их существования весьма относительны), вибрирующих и протянутых (автор подчеркивает, что не в буквальном смысле) во всех направлениях6. Такие признаки, как жизнь, самосознание и внепространственность явно указывают на то, что эта энергия — психическая, и притом ни только сознательная, ни только бессознательная (и это, вероятно, то самое, что на Востоке называют «космическим сознанием»).

Тут поклонники Кастанеды могут испытать неприятное удивление, если я скажу (а я скажу это), что его позицию можно истолковать как энергетический редукционизм. Чем такой редукционизм отличался бы от всех других его видов (физиологического, сексуального, биосоциального и т. д.)? Только тем, что сводил бы все многообразие человеческих проявлений не к частному, а к всеобщему — к их общей основе. На первый взгляд, кажется, Кастанеда это и делает: не раз он заявляет, что та или другая человеческая деятельность — «всего лишь» конфигурация и игра энергетических полей, заключенных в человеческом «коконе», а сам человек — «всего лишь» этот самый кокон. Но я все же думаю, что обвинение в редукционизме здесь излишне: ведь кастанедовское объяснение не только сводит все к энергии, но и позволяет с таким же успехом все выводить из нее, то есть, по сути дела, освобождает от принудительной операции — привязки любого факта к его энергетической основе. Совершенно так же дело обстоит у Юнга с его психикой — разве можно сказать, что все проявления психики сводятся к… психике? Или вообще — что все проявления реальности сводятся к реальности? Для Кастанеды энергия и есть реальность, реальность как таковая.

Кастанедовские маги, в отличие от всех остальных людей на земле, умеют эту энергию «видеть» и взаимодействовать с нею, использовать ее более или менее произвольно для своих целей. Эта способность и деятельность непосредственного восприятия энергии — видение. (не имеющее, по словам дона Хуана, ничего общего с обычным зрением, а близкое, скорее, к слуховому восприятию7), или знание, а практикующие их «маги» — видящие, или знающие. Видение недоступно всем остальным, но видением можно овладеть, сломав барьеры восприятия. На основе этого представления Кастанеда развивает концепцию восприятия, которую читателю этой книги нетрудно будет сразу сопоставить с уже сказанным мною (4-й уровень). Речь идет о принципиальной границе между обычным, по своей природе ограниченным, и расширенным, полным восприятием.

Есть еще один важный критерий реальности: по Кастанеде, «реальность — всего лишь наша интерпретация мира». Иными словами, это — совсем по-ницшевски — та или другая перспектива «мира». И если в этой перспективе оказывается его энергетическая основа (читай: психика как целостность), то реальность будет полнее, а если только маленький осколок этой целостности, так называемый обычный мир, мир объектов, то есть мир разума, важного, но частного аспекта целого, то от реальности мало что останется.

Кастанеда дает довольно хорошо разработанную систему представлений, хотя бы общее сходство которой с юнговскими можно установить очень быстро. В нее входят: пара «тональ — нагуаль», первое, второе и третье внимание, а также «право-» и «левостороннее сознание» (или «повышенное» сознание», см. о нем ниже)8. Тональ — это, безусловно, сознание во всех возможных его аспектах, личностном и коллективном; нагуаль же, как понятно, — бессознательное со всеми его слоями: личностным, архетипическим и объективно-психическим, уже или еще не человеческим (я пользуюсь терминами Юнга; кое-что из сказанного, возможно, не очевидно для незнатоков, но я не могу тратить силы на разъяснение подробностей).

Итак, восприятие расширяется, когда происходит «остановка мира», связанная с «очищением острова тональ»; лучше сказать, когда наступает целый комплекс внутренних событий, каждое из которых представляет аспект одного и того же внутреннего достижения (сюда входят еще «остановка внутреннего диалога», победа над чувством собственной важности и т. д.). Достижение это, традиционное в восточных практиках, состоит в устранении сознательного «я», подчиняющего жизнь и познание только своим интересам, с командного, господского места, но в отличие от этих практик никак не связано с аскезой, с умерщвлением плоти, и не направлено на окончательное уничтожение «я». Зато оно связано с переоценкой всех ценностей, и это, пожалуй, единственный случай, когда американский автор прямо цитирует немецкого9.

Мало того, кастанедовская практика нацелена на некоторую активность — но эта активность особого рода. Она заключается в войне с собственной природой как обычного человеческого существа, с ее познанием, выслеживанием («сталкингом») и преодолением, и тот, кто находится в состоянии такой войны, «битвы за знание», само собой разумеется, называется у Кастанеды, как и у Ницше, воином. Воин практикует, в сущности, активность, направленную против другой, ненужной активности «я» и его обычного режима восприятия, одной активностью подавляет другую — этот аспект практики называется «неделанием».

Но венец всех подготовительных практик у Кастанеды — это, конечно, победа над чувством собственной важности. Эта великолепная вещь, однако, не столь очевидна, как может казаться знатокам «традиций» и даже самого Кастанеды. О чувстве собственной важности он говорит много и горячо, а также вполне прозрачно. Но в его 7-й книге есть одно очень мало заметное место, где дон Хуан разъясняет ученику, что у этого чувства есть два аспекта: оно ответственно не только за всю «нашу внутреннюю гниль», но и за все самое лучшее, что в нас есть. С первым все ясно, но как быть со вторым? Больше о нем у Кастанеды не услышать ни слова — будто учитель забыл объяснить ему это, а спросить ученик так и не догадался.

Я думаю, речь тут идет о том, что чувство собственной важности — один его аспект — это неотъемлемая часть процесса самостановления, необходимая для его «разгона» и влета в личностную стихию из коллективной (последняя в случае Кастанеды — подчиненность «социальным конвенциям восприятия», закрывающим путь к реальности). Обе темы можно увидеть и у Ницше: с одной стороны, ценность индивидуализма и даже «эгоизма», с другой — буддистское отрицание «я» и повторные заклинания «дело не во мне!». В обоих случаях можно понять: «гнилостный», негативный аспект чувства собственной важности можно победить только другим его же аспектом, позитивным. Результатом такой победы будет — получение возможности расширить восприятие вообще и сознание в частности.

Что же получается или должно получаться в результате достигнутого расширения восприятия? Прежде всего, практикующий выходит за пределы «соглашения о реальности», молча или инстинктивно заключенного, согласно Кастанеде, между всеми остальными людьми, — «социального» (читай: коллективного) соглашения. Это соглашение предполагает, что реальность описывается (то есть восприятие организуется) одним, и только одним способом — так, что мир воспринимается как мир отдельных, «плотных» материальных вещей, объектов, наделенных разве что кинетической или потенциальной энергией. Заодно оно, конечно, означает, что все другие возможные способы восприятия исключаются напрочь. Но существуют ли эти другие способы восприятия на самом деле? Может быть, кроме обычного мира плотных предметов, и воспринимать нечего — разве что иллюзии впавших в бред психотиков?

Кастанеда утверждает, что, напротив, обычное восприятие, которое обеспечивается «первым вниманием», дает доступ лишь к ничтожно малой части всего потенциально воспринимаемого — безграничности, куда входят «неизвестное» и «непознаваемое». Мало того, человечество, живущее только в нем, обречено на ограничение своей свободы, оно заключено внутри иллюзии реальности, в то время как сама реальность ему недоступна. Ограниченность и иллюзорность «обычного» человеческого восприятия порождает тяжелые, уродующие жизнь предрассудки (на языке Ницше — «слишком человеческое»), в том числе социальные, обыденные, научные, моральные и религиозные. Отказываясь от реальности и свободы, человечество изменяет собственной магической природе.

Надо сказать, у кастанедовских магов есть свое представление о «декадансе» этой природы, типологически близкое к моей перспективе. Правда, оно не слишком удачно встроено в их же представления о поиске полной свободы как цели человеческого существования — по крайней мере, надо делать специальные усилия, чтобы обойти эту неудачу. Дон Хуан у Кастанеды (см. 8-ю книгу) говорит о магии как «возвращении в рай», и можно подумать, что оно равняется филогенетическому возвращению к древности, когда «точка сборки» всего человечества находилась в «месте безмолвного знания», в своем «генеральном положении», но затем, по мере развития в человеке «эгоизма», сместилась к «месту разума», которое и занимает по сей день, перекрывая пути к свободе.

Усилия, о которых я упомянул, состоят в том, чтобы самостоятельно догадаться: хотя безмолвное знание и должно быть «снова» достигнуто на пути к этой свободе, дело на этом остановиться не может, ведь такое состояние равнозначно более или менее полной бессознательности и зиянию личности. Свобода в нем есть, вот только пользоваться ею некому, а потому она не реализуется. И «эгоизм», развитый человечеством в ходе его «декаданса», был, может быть, окольной и неловкой попыткой добиться личности, хотя и попыткой крайне неудачной. Теперь же, чтобы исправить дело, необходимо, по Кастанеде, изменить природу человека, вернув ей ее «магическую» сущность, и только после этого (я снова домысливаю) пойти вперед по пути к полному освобождению.

Что же это за природа и что дает человеку необычное, «магическое» восприятие? Оно дает возможность воспринимать, с одной стороны, энергетическую (то есть объективно-психическую) основу реальности вообще, саму реальность, а с другой — многообразные «иные миры», или, лучше сказать, другие стороны единой вселенной. Такое расширенное восприятие достижимо только в результате изменения человеком своей природы, а именно развития им своего «энергетического тела». Это тело — в сущности, психическое тело обычного человека, которое маги специально обучают и тренируют, так что в конце концов оно из «спящего», полностью бессознательного становится сознательным — умным и самостоятельным, способным действовать, выполняя задания, превышающие человеческие силы.

Такая трансформация человеческой природы, а, точнее, психики, входящей, по Кастанеде, во «второе внимание», открывает доступ к нагуалю, бессознательному, возможность взаимодействовать с ним, получать его энергию и пользоваться ею — во-первых, приобретая прямое знание (ибо нагуаль «осознает все», но безлично), а во-вторых, способность еще глубже изменять собственную природу (а заодно и окружающее), овладевать необычными способностями восприятия и действия, а также властью над собой, иными словами, раздвигать рамки своей свободы.

Первый шаг на пути к свободе — избавление от «ограничений, налагаемых социальной обусловленностью восприятия», то есть от иллюзии, и возможность воспринимать подлинную реальность — мир как «вечность» и бесконечность. Второй шаг — способность целенаправленно, осознанно действовать в тех слоях реальности, что недоступны обычному восприятию и, конечно, действию. Наконец, третий шаг — полное изменение человеческой природы и переход на следующую ступень эволюции человечества (пока в лице, разумеется, только его отдельных представителей — магов, или шаманов; я предпочитаю использовать здесь первое слово из тех, которые употребляет Кастанеда, поскольку второе имеет слишком специально-этнографический смысл, а уж такие синонимичные им обороты, как «видящие» и «знающие», «люди знания» — так сказать, гностики — чересчур стилистически выпуклы).

Эта третья, трансцендентная ступень достигается, когда маг входит в «третье внимание» — как можно понять Кастанеду, состояние полного и постоянного сознания всего и вся, полученное путем окончательной интеграции сознания и бессознательного, а также физического и энергетического тел человека. Его необходимое предусловие — обретение практикующим «целостности самого себя»10, а цена, которую ему приходится за это платить, — смерть. Речь идет, конечно, о хорошо известной в «духовных практиках» так называемой малой смерти — точке прерывания прежней непрерывности человека; после такого прерывания следует его «новое рождение», а все обычные свойства меняются на новые; возникает новая непрерывность.

Какие же это новые свойства, по Кастанеде, в самых общих чертах? Их совокупность удачнее всего выражает авторский термин «текучесть» или, стилистически менее красиво, но не менее верно — «бесформенность». То и другое предполагает свободу произвольно реорганизовывать собственную природу, наращивать богатство перспектив реальности, наращивать объем и остроту сознания и силу вообще, силу и осмысленность своей жизни. Но при всем этом совершенно меняется место, какое занимает «я» «текучего» мага в его психике. Точнее, эта перемена места, а именно полный сдвиг «я» на периферию, который Кастанеда называет потерей чувства собственной важности, — само по себе условие обретения новой природы. Но она ведет к трансформации личности, трансформации, обычной для любой мистической традиции. Личность, у которой теперь «нет собственных желаний», ощущает себя «пылью на дороге», зато становится способной действовать «не ради выгоды, но ради духа»11. Но в итоге неимоверно раздвигаются ее пределы, пределы ее восприятия и действия, расширяется и растет сознание — она, живущая интересами самой жизни, интересами мира, становится способной на подлинное творчество.

А какого рода это творчество? Вопрос о творчестве специально обсуждается у Кастанеды только раз, да и то мимоходом. В знаменитой сцене в парке его герой, обаятельный дон Хуан заявляет оробевшему ученику, что за творчество ответствен нагуаль и что он — единственное в нас, что способно творить. В доказательство он, словно фокусник, выхватывает из воздуха (или, может быть, из бесконечности) «любопытнейшего грызуна» (см. его описание в 4-й книге Кастанеды), вид которого вызывает у изумленного зрителя приступ истерического смеха, а засим, вероятно, снова посылает несчастную зверушку туда, откуда ее выхватил.

Но, позвольте, какое же это творчество? Продукты сновидений (как вот и этот зверек), конечно, бывают «любопытны», а иногда завораживающе красивы, но почти никогда не дают сами по себе ни произведений искусства, ни произведений мысли. Наоборот, художник может, не засыпая, сотворить сновидение, полное красоты и смысла. Бессознательное дает творчеству только энергию и материал, но творчество — это как раз та «формовка», которую дон Хуан отвергает, это оформление, то есть осмысливание, продуктов бессознательного при активном участии сознания. Творчество призвано усиливать жизнь, а не развлекать зрителей белками в очках, пусть даже развлечение — один из побочных видов усиления жизни. Если оно дает только краткий приступ глупого истерического смеха, то это не творчество.

Гораздо лучше я себя чувствую, отвернувшись от этого нелепого примера и припав к истинно живительной, освежающей теме, проходящей у Кастанеды как-то почти незаметно, будто бы только на уровне совсем не обязательных, а то и случайных слов: я говорю об искусстве. Деятельность воина характеризуется и как битва, и как искусство быть текучим; тональ тоже проявляет свое искусство; учитель мага должен проявлять величайшее искусство; сталкинг и его основа, контролируемая глупость, — тоже, разумеется, искусство. А в одном месте 8-й книги прямо говорится, что сталкинг — это потрясение красотой, сравнимое с катарсисом (может быть, подобным «очищению связующего звена с намерением»?), какой дает поэзия; самих же поэтов главный герой Кастанеды называет первопроходцами к ломке барьеров восприятия. В конце концов, венец и основание всей магической практики называется искусством сновидения. Везде речь идет о сочетании изощренной техники и импровизации как умения быть «текучим» (выражаясь на китайско-даосский лад, «плыть с потоком вещей», а на ницшевский — «пребывать в стихии дионисовского становления»; читатель может выбирать, что ему больше по вкусу, — по вкусу, потому что речь идет об искусстве). Такого рода искусство и есть у Кастанеды подлинное практическое, повседневное, но никогда не приедающееся творчество.

Почему бы мне не впасть тут в отступление (чего я уже давно себе не позволял), поведя отчасти мечтательную речь о том, что подлинное творчество в самом высоком смысле слова — это создание того, что как минимум способно на самостоятельное, не зависящее от автора существование, а вообще-то — создание того, что наделено свободой воли, сознанием своего существования, сознанием существования творца и сознанием своей зависимости или независимости, то есть свободы от него. А что же сам творец (если у творчества, как у всякой порядочной вещи, есть, должна быть не одна сторона, а две: творец и тварь)?

Удерживая требования к себе на единственно возможной для ситуации творчества высоте, автор всегда стремится к созданию подлинно независимого существа, равного себе во всем, кроме происхождения, что от него уже не зависит. А это значит, что сотворенное в принципе не обязано благодарностью творцу и даже имеет право его игнорировать, иначе оба смогут понимать свои взаимные отношения как корыстные, недопустимые в порядочном обществе, — вот, с позволения сказать, «теологическое» обоснование атеизма (не чуждое, кстати, и Ницше). В самом деле, мало радости сотворить марионетку; еще меньше — сотворить существо, обязанное поклоняться творцу, не смеющее не поклоняться ему.

А что, если у творца есть возможность сотворить нечто высшее, нежели творец? Существует ли она? Позволено ли (самим порядком вещей, или «природой бытия») замахиваться на нее? Но именно об этом на самом деле и идет речь у Кастанеды! Ведь то, чем занимаются маги, — это, в сущности, созидание из себя как обычных людей «сверхлюдей». Если у Ницше сверхчеловек остается довольно общей идеей, схемой, то здесь перед нами предстает целостная картина вполне реального и конкретного существа, и мы понимаем, чтó именно оно делает для перехода к себе как к чему-то высшему самого себя, во время этого перехода и после него; мы видим воочию, чем оно было до перехода и чем стало после. Творчество самого себя, высший вид творчества, оказывается тяжелейшей битвой против собственной низшей ступени, оказывается созиданием реальности из иллюзии, созиданием все большей реальности. А саму реальность он понимает не как состояние, а как процесс — процесс бесконечного расширения восприятия, роста сознания и жизни вообще.

Кастанеда показывает эту борьбу между низшим и высшим по-разному, в различных перспективах, но всегда с большим или меньшим и не слишком навязчивым драматизмом.

Во-первых, это чисто «психологические», «слишком человеческие» переживания героев, связанные с отказом от прежних перцептивных, когнитивных и даже моральных, повседневных привычек, с мучительной перестройкой психического («энергетического») организма на новый лад. Огромная эволюционная инерция этого организма — вот причина мощного, упорного сопротивления, которое испытывает «воин на пути к знанию» (то есть к самому себе как высшему существу). Образ смерти как мудрого советчика и одновременно неумолимого терминатора не случайно актуален у Кастанеды в описании именно этих коллизий: смертельная битва должна завершиться гибелью одной из сторон. (Если бы современный писатель и впрямь как-то зависел от Ницше, можно было бы сказать, что он на деле выполняет установку Великого терминатора на всеприятие и всеутверждение: и сама смерть у Кастанеды позитивна, и вообще в его мире нет ничего, что он отрицал бы, — кроме глупости и ошибок, расплатой за которые та же смерть.)

Во-вторых, нам показывают перспективу, в которой видна битва между уже далеко зашедшим магом и энергиями его бессознательного. Эти энергии (то есть все ту же эволюционную инерцию) Кастанеда изображает теперь в олицетворенном виде «мира неорганических существ», которые, проявляя незаурядное коварство, готовят магу всяческие хитрые ловушки, чтобы погубить его, или навсегда пленить его сознание, или воспользоваться его энергией, — иными словами, так или иначе воспрепятствовать ему в дальнейшем продвижении. «Мир неорганических существ», или, что звучит гораздо более выразительно, «мир теневых существ», — это, безусловно, одна из граней бессознательного, хорошо знакомая нам по фигуре гётевского Мефистофеля, тоже соблазнявшего «человека знания» всемогуществом и безграничным познанием (разве что, в отличие от неорганических существ, не сулившего ему вечного, но пленного и бесплодного, нетворческого существования).

Эту сторону бессознательного Кастанеда описывает как материальную вселенную, наделенную женской сущностью. Мужчины же (то есть, конечно, не просто мужчины, а «воины», маги, занятые трансформацией своей природы и, значит, природы вообще) одиноки во вселенной, полной хищников, которые всегда готовы их сожрать. В переводе с языка метафор все это означает борьбу энтропийного и негэнтропийного начал человеческой психики, борьбу, у которой может быть два исхода: либо эволюционная стагнация и деградация, либо продолжение эволюции человечества. Что Кастанеда, видимо, имел это в виду, говорит одно место из его 10-й книги, где дон Хуан вводит представление о «летунах», и это — третья перспектива, в которой предстает борьба за свободу — свободу стать чем-то большим, свободу исследовать «сверхчеловеческое неизвестное» и в конце концов слиться с ним.

Летуны — это метафорическая визуализация неких хищных сил «вселенной», которые порабощают обычное сознание, чтобы эксплуатировать его, объедая почти до корней. Такова, по Кастанеде, общая судьба людей с обычным (а в моих терминах — матричным) сознанием: ему никогда не вырасти, потому что любой его росток тут же «поедается» страшными и всемогущими летунами. У этих созданий есть разум, и притом разум хищника (они, по определению дона Хуана, — одна из разновидностей «неорганических существ»). Поедая обычный человеческий разум, хищники вселенной заменяют его своим собственным — «чужеродным устройством» — и т. д. Они сокрушили (я пересказываю) человечество много веков назад, сделав людей слабыми, уязвимыми и покорными.

На самом деле здесь сталкиваются две отнюдь не чужеродные силы. Дело в том, что обычное человеческое сознание, по Кастанеде, — это как раз и есть сознание хищника. Его альтернатива — так называемое «левостороннее сознание», или «повышенное сознание». Разница между ними будет особенно хорошо понятна, если обратить внимание на место из 7-й книги, где «повышенному сознанию» приписываются атрибуты ясности и свободы, а «обычному», или «нормальному» — «рациональная мотивация, защитные рефлексы, злость и страх», а по сути дела (я домысливаю) смутность и даже чуть ли не сумеречность. Так ведь эти последние и суть свойства хищника или по меньшей мере животного, пусть даже социального животного — человека! Вот и получается, что «повышенное сознание» — это всего лишь человеческое сознание, каким оно должно быть, а вовсе не магическое чудо; но между ним и «обычным сознанием» — пропасть забвения (я намеренно оставляю тут дело в плоскости метафоры; ср. тему забвения и опамятования у Ницше; у Кастанеды опамятование приходит по достижении «целостности самого себя»). Получается и еще кое-что: кастанедовские летуны — всего-навсего метафора обычного человеческого, слишком человеческого, коллективного по своей природе сознания, метафора, дающая его специальную перспективу.

Смысл всех этих метафор, более или менее близких к психической действительности, без труда можно разглядеть, уже без метафорической оболочки, в той самой перспективе, которую я предлагаю в этой книге — перспективе познания европейской психической матрицы. Мне даже, признаться, как-то совестно — и потому я не буду — подсказывать моему осведомленному читателю, что ему следует для этого сделать. Во всяком случае, коллективно-энтропийный смысл деятельности летунов ему должен быть очевиден.

Но это — кастанедовское описание судьбы матричного сознания — еще не все о летунах! Намного важнее другое: по Кастанеде, оказывается, эти смертельно опасные для человечества твари, вернее, их существование, наделены своего рода космически-телеологическим смыслом: они предназначены быть экзаменом, препятствием-проверкой на эволюционном пути человечества. Они — «безжалостный вызов»; противостоять им можно только одним способом — подчинив себя «дисциплине», под которой понимается «внутреннее безмолвие», а уж это — основа всей магической (мистической вообще) практики и во всяком случае нечто безусловно нематричное.

Такая победа над летунами на индивидуальном уровне означает освобождение от их коллективного, «чужеродного разума», навязывающего иллюзорные, коллективные нормы и ценности, и, стало быть, открывает путь к творчеству, самостановлению, к личности12; а на всеобщем уровне она означала бы возможность эволюционного перехода человечества на новый уровень (дон Хуан выражает это лапидарным оборотом «пройти дальше»). Не вернуться ли нам к разговору о творчестве? И не сказать ли, что есть еще один важнейший вид творчества — творчество эволюции человечества, автоэволюция?

Интерес Кастанеды к эволюционным судьбам человечества не очень бросается в глаза, он теряется в лучах будто бы другого интереса — к личной «спасительной» практике. Лишь изредка, устами дона Хуана, писатель высказывается на этот счет — но зато вполне определенно и исчерпывающе. Пожалуй, главное из таких мест — предисловие к 9-й книге. Там он говорит, что для выживания человечеству необходимо срочно изменить саму социальную основу своего восприятия, отказавшись от перцептивного шаблона (свойственного хищнику), в котором мир воспринимается как мир физически определенных твердых объектов, и научившись непосредственно воспринимать его как мир текучей энергии.

Новое описание мира, основанное на таком восприятии, будет несравненно более захватывающим, изощренным и богатым. Но речь не идет о том, чтобы совершенно и навсегда отбросить обычный способ восприятия и основанное на нем поведение: просто в руках у человека будут сразу две возможности, и он только выиграет в свободе, свободе от иллюзии, свободе к реальности. Что речь тут идет именно об эволюции (а не, скажем, о спонтанной революции), несомненно: Кастанеда говорит, что перцептивный шаблон хищника был необходим нашим предкам (правда, он не говорит, зачем, но это очевидно: чтобы быть хищными), но теперь эта необходимость себя уже исчерпала и обернулась своей противоположностью — угрозой гибели. Налицо новая необходимость, и задача магов — донести ее до человечества.

«Энергетическому» способу восприятия, по Кастанеде, можно обучать, а обучиться ему может всякий. В ходе обучения происходит «сдвиг точки сборки» человеческого восприятия (подробности, сами по себе очень интересные, нам тут не нужны) и настройка «внутренних эманаций» на «внешние»13 — иными словами, изменение перспективы мира. Этим сдвигом маг способен управлять с помощью воли — и, конечно, можно и даже нужно вспомнить тут о ницшевской воле к власти, ведь она — тоже «перспективообразующая сила», а воля магов способна привести к росту власти над возможностями своего восприятия и действия, к росту реальности, к росту жизни, к возможности как минимум «хоть мельком взглянуть на истинное величие вселенной».

Теперь, пожалуй, самое время сказать кое-что важное о воле. Эта таинственная сила — всего-навсего возможность распоряжаться энергией, самому не будучи энергией (ведь энергия не может распоряжаться сама собой). Но кто или что этот «сам», кто или что распоряжается энергией? В том-то и дело, что сказать об этом, по сути, нечего, а потому сказать приходится нечто на первый взгляд странное: это ничто. И, вероятно, будет только естественно сопоставить его с самостью как творческим «ничто», о которой я говорил много выше. Поэтому надо думать, что, развивая в себе волю, маг искусно и целенаправленно совершает упоминавшуюся иерогамию сознания и бессознательного, а именно сознательно уподобляет свое сознательное «я» самости (что в корне отличается от юнговской бессознательной ассимиляции «я» самостью).

Дело в том, что самость — не только «ничто», но и источник, средоточие всей энергии, оно зараз и сознательное, и бессознательное, мужское и женское. Получается, что трансформированное сознание мага, мужское ничто, управляет энергией, женским началом, «вселенной», причем то и другое в нем оказываются слитно-раздельными, двуединством, единством двух сторон одного, традиционно носящим имя андрогина. Иначе говоря: знаменитый кастанедовский сдвиг точки сборки, то есть смена перспективы, и есть такое управление энергией в пользу реальности, и здесь можно увидеть большую общность «воли» магов и ницшевской воли к власти.

Правда, в отличие от Ницше, Кастанеда представляет себе (и старается показать всем), как, собственно, воля работает. Она начинает работать, когда в человеке очищается «связующее звено с намерением». Намерение — это в магической картине мира созидающая основа вселенной, а в моем термине, позаимствованном у Рильке и, наверное, уже надоевшем читателю, — «натяжение»14. А очищается оно, как можно понять, в результате главным образом обыкновенной мистической, нематричной операции сдвига… чуть было не сказал «точки сборки»… сдвига позиции сознательного «я» с центра далеко на периферию психической системы. Кастанедовская воля, как уже ясно из сказанного, конечно, не имеет ничего общего с волей матричного сознательного «я», с хайдеггеровой «волей к воле» как «основой западной метафизики». Ведь она — личностный аспект безличного намерения, и управлять ею может только периферийное, в большой степени уже снова обезличенное «я», а разделить эти два аспекта воли, личностный и безличный, невозможно15. Самое замечательное в ней то, что благодаря ее проявлениям «наши команды могут становиться командами Орла» — а ведь это и есть обретение реальности!

Обучение магов предполагает все то, о чем я уже сказал выше: полную и целенаправленную трансформацию человеческой природы, творчество (достижение целостности) самого себя и, наконец, достижение реальности. Такой реальностью — единственной реальностью! — Кастанеда считает «то существо, которое живет в тебе и удел которого — смерть» (оглянемся на Ницше, чтобы вспомнить нечто подобное: «”Растет что-то более великое, чем мы” — вот наша сокровенная надежда: и мы готовим для этого существа все, чтобы оно благополучно явилось на свет…»). Нужно добиться слияния с этим существом и обрести «его самосознание» — речь тут явно идет о «целостности самого себя», об актуализации энергии самости. Это достижение — «неделание самого себя». В результате такого рода нечеловеческих или сверхчеловеческих борений человеческое существо впервые становится реальным.

А на что будет способен такой сверхчеловек, этот, по существу, новый, даже сверхновый, то есть «сделавший самого себя», эволюционный вид16? Ответ магов гласит: он будет способен на полную, или окончательную свободу. Для описания этой свободы, вернее, ее возможности, Кастанеда предлагает нескрываемо юмористический миф об Орле, но тут же великодушно оставляет читателю право обойтись без юмора и без мифа17, одними более или менее философскими представлениями: маг, достигший такой свободы (для этого ему надо «сгореть в огне изнутри», что на метафорическом уровне проделал и Ницше, и войти в «третье внимание», то есть полное осознание всего и вся, — чего Ницше не проделал, а проделал нечто прямо противоположное), приобщается к вечности (и тем самым по кривой каким-то образом объезжает смерть), навсегда сохраняя свое личностное самосознание.

Собственно говоря, только личностное самосознание и остается от мага в вечности — да еще способность (в которую нам позволено только верить или не верить) помещать его в любую точку любого из миров (то есть перспектив единого мира). Но, может быть, это и есть верх и цель автоэволюции человечества? Тогда речь тут идет о том, о чем она никогда еще, насколько мне известно, не шла: об изменении «вечности» (самости), самой ее природы. Ведь, приобщаясь к ней со своим сознанием, маг сообщает ей личностные черты, делает ее, «изначально» — чистое бессознательное, все более сознательной и личностной. Правда, Кастанеда об этом молчит, но, может быть, именно в этом и состоит смысл его формулировки «активная сторона бесконечности».

Человечество как активная сторона бесконечности! Какая великая задача, какой вызов! Полно, уж не иллюзия ли это, не очередной ли идеал? Предположим, что так; но зато иллюзия, неимоверно усиливающая жизнь и бесконечно привлекательная, куда более привлекательная, чем предназначенная для этого же иллюзия вечного возвращения. Она, как и учение магов в целом, явно призвана вывести человечество за пределы матрицы. Ведь доступная нам сторона ее сути — активное взаимодействие сознания с бессознательным, расширение сознания, усиление личностных аспектов самости, рост, усиление власти над судьбой путем слияния с нею, все большее продвижение к «магической» реальности как очеловеченному миру.

Это и есть «послание магов» человечеству — как и все другие послания такого рода, разумеется, пропущенное адресатом мимо ушей. Автор или авторы этого послания, кажется, не слишком-то рассчитывали тут на прямой успех. Так чего же ждать нам, пока еще немагам, предположительно оставшимся позади? И стоит ли еще на что-то надеяться, с тревогой глядя в бездну, в которую кастанедовские маги прыгают, чтобы обрести полную реальность — целостность самих себя?


1. Другая, не менее первобытная реакция на матрицу — спонтанное насилие и терроризм как бессознательные попытки «откатить» матрицу назад.

2. Я не претендую и на хоть какой-нибудь портрет Кастанеды, да и не смог бы его написать, даже если бы захотел: этот человек писал свои фантастические образы на ярко освещенной стене, но лицо его оставалось в глубокой тени. Конечно, он подробно рисует заодно и себя самого, но вот что странно — несмотря на обилие конкретных и даже откровенных деталей, предстает в собственном изображении каким-то совсем уж абстрактным, и именно потому, что ему нет никакого дела до этих деталей. Его личность полностью растворена в его деле.

3. Правда, и у Кастанеды есть идеи в близком к привычному виде — таковы теоретические описания устройства человека и вселенной; но его герои всегда подчеркивают, что непосредственно, а не теоретически воспринимают («видят») вселенские и человеческие закономерности, а уж потом описывают воспринятое доступными обычному восприятию словами (только для пользы других, не воспринимающих), делая их них идеи.

4. Я не хочу идти против авторского желания — считать, что он писал свои книги «не от себя», поэтому прошу имя «Кастанеда», которым буду пользоваться для краткости, понимать как «книги Кастанеды». Чем бы они ни были, для меня здесь они — просто текст, содержащий идеи и образы, с которыми я имею дело.

5. Призываю читателя до конца этого уровня лестницы не забывать о моих оговорках!

6. Расторопная память и способность ассоциировать тотчас подмигнет и кивнет читателю на архетипическое представление о натяжении, о котором речь у нас шла уже давно, на 4-ом уровне нашей лестницы, и еще пойдет чуть ниже.

7. В том месте, где об этом говорится, звучит и чисто музыкальная метафора игры на арфе.

8. Мне неловко пользоваться невразумительным, на мой взгляд, словом «осознание» из русского перевода книг Кастанеды — ведь по-русски оно выражает смысл «одноразовой» акции по приобщению какого-то конкретного восприятия к полю сознания (это активный и направленный аспект сознания): осознать можно что-то одно, потом, скажем, что-то другое и т. д. Правда, возможно, этот странный прием был использован специально, чтобы показать, что кастанедовское «осознание» — нечто совсем другое, чем наше «сознание» (у Кастанеды оно — причина восприятия, у нас — его следствие). Не владея оригиналом, но и не слишком полагаясь на русские переводы этих книг, я предпочитаю цитатам свои пересказы, а цитирую только раз — в эпиграфе к этому уровню (в переводе А. Сидерского).

9. Впрочем, возможно, он пользуется этим выражением просто как общераспространенным. У Кастанеды есть еще одна косвенная ссылка на Ницше: вывод всех ориентаций «человека знания» за пределы моральных оценок, утверждение дона Хуана, что «истинное движение» человека происходит не между добром и злом, а между сугубо внеморальными характеристиками — «отрицательным и положительным». Эти последние, как можно понять, — отрицательные и положительные энергии вселенной, а в переводе с языка проективной метафоры — энергии психики. Итак: «истинное движение человека» — это психическая динамика, то есть либо восстановление естественного баланса сознания и бессознательного, рост личностного начала психики (в сторону «нашей магической природы»), либо нарушение баланса, стагнация и вырождение (околлективливание) психической системы.

10. Эта целостность и есть та полнота человеческого существа, которая дает возможность воспринимать полную реальность как множественность, бесконечность перспектив. Она прямо связана у Кастанеды с перспективистским пониманием мира: «…Целостности самих себя можно достичь, только если полностью понимаешь, что мир — это просто точка зрения…» («Сказки о силе»). Конечно, и по Кастанеде, мир все-таки — не «просто» точка зрения, которую можно играючи «занять»: эта точка зрения (перспектива) создается силой, волевым усилием, действием (совсем как у Ницше). Можно видеть и ее близость к юнговской самости, хотя это несколько затруднительно: Юнг говорит о самости как «психической целостности», но поскольку одна из ее сторон — бессознательное, а оно и по Юнгу обладает в том числе телесным уровнем, то позволительно думать о целостности души и тела, а уж у Кастанеды речь явно идет именно о ней, хотя под телом он подразумевает в данном случае не столько физическое, сколько «энергетическое» тело. Оно-то и подлежит все большему «осознаниванию», а в его ходе становится все более послушным и своим (в то время как «западный», то есть матричный, человек его вообще не знает — оно для него бессознательно, да и физическое тело для него во многом чужое).

11. «Дух» в его терминологии — то же, что «абстрактное, нагуаль, намерение» (в его же — избыточной с точки зрения «науки» — терминологии).

12. Это же содержание Кастанеда реализует и с помощью другой, очень красивой метафоры — я имею в виду притчу еще одного его магического героя, дона Хенаро, его рассказ о своем «путешествии в Икстлан». Это бесконечное путешествие и есть магическое восприятие мира, а с точки зрения его адепта, все обычные люди, встречающиеся на пути, суть лишь «призраки» (чей характерный символический признак, кстати, — обращенные к адепту настойчивые призывы к еде и предложение товаров); реальны же только маги.

13. На языке нематричной европейской традиции — это установление полной корреспонденции микро- и макрокосма. От этой традиции кастанедовская позиция отличается тем, что утверждает способность человека «создавать» и менять множество перспектив, делая мир полнее (и реальнее), в то время как та говорит только об одной (и уже потому искаженной) перспективе — так называемого (и притом довльно абстрактного) «истинного бытия».

14. А именно, натяжение «кольцевой силы» и «опрокидывателя» — аспектов двуединой мировой энергии: первый из них несет жизнь и сознание, второй — смерть (см. кн. 7), причем первый приходит «чуть-чуть раньше». Правда, Кастанеда пользуется этим архетипическим ходом мысли — в плоскости текста! — на тех же правах, что и остальные (за исключением Рильке, который, мне кажется, осознавал его по крайней мере в виде схемы), а именно бессознательно.

15. Терминология у Кастанеды не отработана до конца, так что у него можно найти место, где воля и намерение терминологически переставлены местами (что не меняет сути дела).

16. На то, что это так и для кастанедовских магов, намекает и их представление о «потере человеческой формы» и соответственно о достижении магом «бесформенности» как необходимых условиях продвижения к конечной цели — абсолютной свободе.

17. Миф, образ в книгах Кастанеды — это и есть природа, или «вещество» реальности; поэтому в них и говорится о том, что маги, по сути дела, живут в мифе.